Тайный год — страница 83 из 136

– Молчи, словоплёт, богохул! Утоплю в толчке – там узнаешь ответ! Не хватало ещё, чтобы меня Господь сцать водил – у Него, поди, других забот достаточно! Давай рисуй ещё раз – авось не такой урод выйду. И урды выпей, если желаешь. Там и полкалача осталось, жри, а я о хорошем подумаю, – ощущая приливы благодушия и доброжелания от ханки, милостиво разрешил, но Угрь, равнодушный к калачу, заставил его сесть за ту «клетчатую досочку», чтоб красивее было.

Покачал головой:

– Сам ты досочка безмозглая! Сие есть великая игра чатуранга! – но пересел, куда велено.

– Бороду расправь, государь! И о хорошем думай. Об очень хорошем и лепом, – напомнил Угрь, лихорадочно раскладывая вокруг себя на полу нужное и пугая кроля, ушедшего от суеты под иконы. – Как это – «что хорошее»? А вот тёплый денёк, небо сине, солнце ярко, бабы дородны, хлеб хрусток, мёд сладок, калачи из печи, как кирпичи, – начал перечислять, убаюкивая, словно сказку читая, одновременно зорко взглядывал на царя и набрасывал свинцом на листе борозды и всполохи, иногда ребром ладони смазывая ненужное, чтоб яснее выходило главное: впалость щёк, тени висков, боковины рта, вырезы ноздрей.

– Может, скуфью напялить? – прервал его.

У Угря на всё готов ответ:

– Тебя Бог без шапки сотворил – зачем она без холода? У тебя черепец красивый! Высокий, как у святого!

Бормотнул что-то, дёрнув лицом, – всё-то у языкатого рисовщика складно выходит. И шапка не нужна! И череп как у святого! И в синем небе солнце хлещет! И бабы хороводятся! И сладкий мёд течёт! А ты вот помести под черепуху всю державу – и посмотрим, каковы калачи у тебя в уме запляшут. И рады бы в хорошем купаться, да плохое не даёт!

А Угрь продолжал рисовать, и было видно и слышно, что язык его мелет одно, легковесное и отвлечённое, а руки и глаза заняты другим – трудным и важным:

– Я всё могу рисовать: и баб, и кущи, и рощи, и коров с овцами, и яблоки с грушами… Всё, что в миру вижу, – могу на бумагу перенесть!

Решил окоротить ретивого парсунщика:

– Ишь ты, похвальбец! А того, чего не видишь – можешь рисовать? Ангелов, например? Или самого Господа нашего?

Угрь с лукавинкой, занозисто ответил, смахивая с рисунка крошки свинца:

– Через себя я и ангелов, и весь Божий мир вижу. Вот, готово!

Это почему-то не понравилось: «Вот наглец! Через себя он Божий мир видит! Не слишком ли жирно? Что ты своим глупым взором разглядеть можешь в моей царской жизни, холоп?» – но себя окоротил, не дал разгореться раздражению, только спросил с подозрением:

– А ты, случаем, гадов каких, ехиден или змиев не малюешь?.. Нет?.. А то смотри у меня – живо на огонь пойдёшь! Была у меня парсуна нидерландца одного, Ерошки из Боша, – чего только не намалёвано! И задоглавые гады плящут, и яйца на курьих ножках хороводятся, и у людей из черепух кусты растут, мозгами увешены… А?.. Ты не из таковских ли?.. Если спознаю – живо в застенке окажешься!.. В Сергиев Посад отправлю! У них в подвалах на цепи как раз один колдун сидит на исправлении – он, окаянный, у людей из-под ног землю брал и такой злой сглаз напускал, что сглаженный и до дому не доходил… А?..

Угрь встревоженно замер:

– Нет, нет, государь… Никогда… Зачем?.. И не думал… – Но не выдержал: – А где та парсуна со зверями?..

– Нигде… Сатана себе забрал, любуется… Ну, вешай своё рисуньё, поглядим!..

Угрь прикрепил новый лист к стене.

На первом рисунке лицо было брюзгливо-угрюмым, складчатым, брезгливым, шишка на лбу выпирала. На втором морщин как будто поменее и глаза выглядят помягче, полегче. «Это я о хорошем думал… Если о добром думать – и морщин не будет. Но как о добром в злом миру думать? Никак не получается!» В миру будешь добрым – сожрут с потрохами, поэтому старцы в скитный затвор удаляются. Митрополит Макарий, одряхлев, попросился отойти на молчальное житьё. Ох, не хотелось отпускать такого праведника, да устал человек, великий труд сотворив и «Четьи-Минеи» написав, где свёл воедино все жития и святоотеческие поучения на каждый день года. Заслужил покоя и отдыха!

Прикрыл глаза, качаясь на плавно текущих под ханкой мыслях.

И правда – ты о добром думаешь, а вокруг все о злом пекутся – что получится? Зло быстро и ловко, суетливо и кропотно, вертляво, увёртливо, быстроглазо, цепкоруко, дробно-топотно, как перестук бесьих копытец. Зло всегда спешит, чтобы, худое сотворив, сбежать, смыться, драпака задать. Хорошее создать – дни, ночи, годы нужны, а спалить – минуты. Сына годами растишь – и вмиг потеряешь, как упустили моего первенца Дмитрия под воду. Истинно: у семи нянек дитё без глаза! Три воеводы и две кормилицы двухлетнего наследника в коробе с корабля сносили, а сходни-то и подломились под жирными боярскими телесами в шубах пудовых, младенец утоп, а взрослые спаслись, что им потом крепким боком через Малюту вышло, лучше бы утопли сразу! А всё из-за моего своеволия! Ведь мудрый Максим Грек отсоветывал тогда дитё на богомолье брать, мал ещё, говорил. Нет, не послушались старика, поволокли – а зачем? Что младенцу на богомолье? Да, всё, что годами растится, пестуется, лелеется – в один миг убито может быть!

Да, зло быстро и неугомонно, а добру спешить некуда, бежать незачем – вот оно я, смотрите, не стыдно! Посему добро – медленно и неповоротливо, широко и привольно, величаво и открыто, долго и красиво. И длительно, как нижнее до, – до упора, до отказа, до светлого конца! Исаак Сирин рёк: добро должно быть монотонным, ибо демоны боятся равномерности, и если видят такого упёртого на доброе человека, то кидаются на него, как псы, желая ввергнуть во смятение, нагнать в его душу скачков и тряски, чтоб упал он под их тяжестью, ибо душа – что мешок: что в неё вложишь – то и бултыхается там. Вложишь ненависть – набухнет гнойной болоной. Вложишь смирение – будет тянуться к свету. Посему, учит преподобный Сирин, ты своё доброе дальше делай, по сторонам не смотри – беси и уйдут, вопя, трепеща и облизывая от несолоно хлебания свои красные зады. Вот и я так делаю – людей привечаю, спасаю, выручаю! Моя корысть есть спокойствие и честь Руси!

И повздыхав, обильно почесавшись и покряхтев от приятного прилива ласкового зелья, вернулся к листам, приглядывался к ним, бормотал:

– Лепо! Лепо! – даже встал потрогать, отчего на пальцах остались серо-блестящие следы от свинца.

Заметив это, Угрь сказал, что есть такой копаловый лак: если его поверх рисунка на лист помазать, то свинец не будет пачкать и стираться, а рисунок будет жить долго, пока не сгорит или дети не порвут.

– Но у нас такого лака нет, зато у фрягов в изобилии – у них и лаки варят отменные, и олифы разные, и прозрачные масла для полировки…

Это новое упоминание о всесильных фрягах враз привело в такую бессильную злобную ярость – «сколько можно попрекать, тыкать носом, как щенка?!» – что сорвал лист со стены и разорвал его, топоча ногами и визгливо выкрикивая:

– Нет! Нет! Нет! Хватит этих докук! Сыт по горло! Слышать не могу! Достаточно! Нет вежества у людей! А ты, безобразник, вша подкожная, и до сатаны доберёшься, зад ему лизать! А? Ты и дьявола рисовал? Что? Говори правду, не то язык вырву! Рисовал уже сатану? Видел его? Говорил с ним? Якшался? Братался? Водил хороводы? Путался, валандался? Вожжался? Канителился?

Угрь в ужасе припал лбом к полу, взвыл:

– Государь, и в мыслях не было такого! Где я мог его видеть? Мы хорошее пишем! Мелкие беси обуревают, бывает, а так – никогда, ни за что, какое там – сатана?! Зачем я ему, зачем он мне?! И думать не думаю!


На крики в дверях появились Шиш и Прошка, сверкнули бердыши стрельцов.

Отослал их, смиряя себя и понимая, что в темноте и невежестве его державы вины этого малевателя нет, а есть вина бесконечных войн, не дающих ни лаки варить, ни краски делать, ни о хорошем думать.

Порвав лист, поутих, с ворчанием ушёл на постели и уже оттуда вопросил, что за беси беспокоят ликописца:

– Говори как на духу, как на исповеди! Что за духи тебя обуревают?

Угрь потупился:

– Стыдно молвить, государь… Совестно даже… Срамота…

– Говори, блудодей, не то под колокол посажу!

У Угря глаза выехали на лоб:

– Я… Меня… На кол? Колокол? Как?

Ёкнуло и трепетнулось под ложечкой что-то сладостно-тёмное, притягательное:

– А так! Греховодник под колоколом сидит, а палач бьёт и бьёт по колоколу молотом, пока от непомерного звона череповина у грешника не лопнет и мозги не брызнут! – но вновь унял себя.

Угрь от страха встрепенулся, зачастил:

– Всё скажу как на духу… Я зело до баб охотчив: как красивую девку увижу – тут же на неё блудным смаком наливаюсь, внутрях всё трепетом идёт, ялда в портках растёт, ни ходить, ни сидеть не даёт, пока молофью не спущу. И так – до трёх разов на дню, а на торжке, толкучке, игрищах, сборищах, где бабья много, – и того более, заливаюсь!

Это развлекло:

– Невелик грех. Ты же никому плохого не делаешь? Грех – то, от чего другим плохо, а ты кому мешаешь?

Вдруг Кругляш бочком подобрался к обрывкам листа, тщательно обнюхал их дрожащим розовым носишкой и начал лапой, по-кошачьи, быстро и цепливо сгребать их вместе. И скоро лист оказался собран! Вновь возникло лицо, только прибавилось несколько трещин-морщин от разрывов. Сделав это, кроль отполз в свой угол, улёгся мордой к стене, поурчал что-то недовольно и затих.

Угрь, боясь коснуться сложенных обрывков, поражённо вымолвил:

– Что это, государь?

– Великое чудо! – прошептал смятенно, не зная, как это понимать, но ощущая тут некий знак: не следовало рвать своё лицо, хотя бы и на бумаге, малёвщик не виноват, что рожа стара, что морщины наползли, что у фрягов всё есть, а у нас ничего, что чужими подачными крохами питаемся. – Надо этот лист в раму всунуть, в церкви освятить!

Угрь пообещал:

– Сделаю. Рыбьим клеем или прозрачным казеином склею! – и стал бережно собирать обрывки, с опаской краем глаза следя за кролем – тот как ни в чём не бывало лежал спиной к людям, то ли спал, то ли притворялся.