И дети кидаются снежками в него. Кузя кричит:
– Не боись, старинка! Снежком накормлю, отбелю!
– Отбели, отбели, миленький, только того и жду, и жажду! – кряхтит, крестясь на робкую цепочку монахов, идущих из Распятской церкви к собору. – А ты, Угрь, каким дитём был – послушным или ветрогоном?
Угрь вырос при церкви, где его батюшка был попом, весьма строгим и постным в делах жизни. Но, по счастью, при церкви состояла иконописня – там маленький Угрь крутился днями, тянучись к весёлым богомазам, коим начал помогать: готовил доски, покрывал их левкасом, перетирал краски, наносил «движки» – светлые пятна для оживления. Готовые иконы смазывал олифой, отчего руки у него стали навсегда темны и въедливы – олифу в каждую щель загонять надо, иначе хана доске. Он и спать к богомазам перебрался, слушать на ночь их байки.
– А как на парсуны перешёл?
Как-то ночью во сне будто кулаком в бок толкнуло Угря, и святой Кирилл, сошедший со свежей иконы, властно сказал ему: «Брось мертвешку, бери головешку, пиши человешку!» Утром Угрь нашёл возле лежанки стопку листов. Он их туда не клал и положить не мог – рисовая бумага для богомазов зело дорога, да и мало нужна. Гладя шелковистую бумагу так и сяк, Угрь схватил уголь и набросал богомаза Фоку за работой…
– Так это Кирилл тебя сподобил? – обрадовался.
– Ага. Его как раз намедни закончили писать – стоял на просушке, сохнул…
– Дальше что?
Богомаз Фока, поражённый живостью рисунка, стал креститься, кричать, что не иначе как сатана эту бумагу приволок и твоей рукой по ней водил! Поднялся шум и гам, богомазы изорвали листы, хотели Угря бить – еле ноги унёс, в чём мать родила сбежав. Домой вернуться не смог: отец проклял и выгнал неизвестно за что. С тех пор Угрь таскается по городам и весям где в одиночку, где в обозах богомольцев, где с торговыми людьми, ничего, кроме рисования, не желая.
– Я – человек Божий, обшит кожей! Что вижу – то рисую, чего ещё человеку для счастья? Нет бумаги – на бересте гвоздём царапаю. Нет бересты – на камне, углём. Нет угля – есть белая тряпка и сурьма. Иные говорят – бес тебя под руку толкает, а иные – Бог. Иди и разбери! – преданно заглядывая царю в глаза, простодушно признался Угрь, тут же в спохвате прикусил язык, но упоминание бесей не вызвало бури – наоборот, государь рассеянно обронил:
– А что бесям в тебе? Ты беден, прост, власти и богатств не имеешь – зачем ты им? Нет, им нужны те, кому власть – всласть, кто богатеет неправдой, сребролюбцы, норовники, богаты и брюхаты, вроде моего про́клятого всеми деда Мануйлы Палеолога, брата бабушки Софьюшки, что продал свои права на ромейский престол султану Баязиду в обмен на солидную пенсию. Вот это жирная жертва им в улов попала, в сети затянулась, а ты… Нет, это не беси, это другое… Человек телом к сатане, а душой к Богу тянется, плотью он – зверь, а душой – ангел, а ты и туда и сюда норовишь пристать! – заключил, сам слушая вполуха келаря Савлука, – тот пристал к ним по дороге и что-то возбуждённо выкладывал, шлёпая оловянными глазами и поминутно поправляя спадавшую лисью шапку – с мёртвого татарина снял, что ли? В говоримое Савлуком особо не вникал, будучи уверен, что опытный келарь сам найдёт, как перевезти из слободы в крепость четыре берковца[154] с мёдом, куда сложить казённую одежду для стрельцов и как получше спрятать три дюжины новых палашей, купленных про запас, на всякий случай.
Подошли к огромному бараку в углу крепости. На воротах – надпись, выжженная Шлосером на двух языках:
САД ЗВЕРЕЙ TIERGARTEN
Не доходя до ворот и успокаивая рукой вскочившую охрану, со смехом поведал Угрю, что когда-то, после постройки зверинца, немец Шлосер, желая сделать неожиданный юберашунг[155] для царя, ни с кем не советуясь, выжег на доске «САД ЗВЕРЯ». Эта надпись всех смутила до онемения, и немцу пришлось срочно исправлять последнее слово, что он и сделал под сумрачным взглядом Малюты – палач увидел в этом нарочную докуку и происки врагов, наверняка подкупивших немчина на сию гадкую обидную глупость, дабы поглумиться над царём. Сам Шлосер клялся и божился, что по-ихнему, по-немецки, будет «зверь-сад» и что он готов отрубить себе руку, если знал, что по-вашему надо писать «зверей» в плюрале, а не в зингуляре[156]: “Das wusste ich doch nicht!”[157]. Но слова вылетели, прижились, и Мисаил Сукин не раз принародно облаивал Александрову слободу садом зверя и домом левиафановым.
– Немчин руку давал на отсечение, а ногу-то и потерял… – туманно всунулся Савлук.
Не стал вдаваться в эти мысли:
– Отворяйте врата зверя! – и отпил из походной фляги травяной отвар, коим Прошка всегда снабжал его перед выходом – чтобы рот не сох и язык не вянул.
Стрельцы, растерянные, без шапок, кинулись открывать створы.
Скрип ворот всполошил зверей: понеслись лай, тявки, рыки.
Дохнуло звериной неизбывной обвонью.
Дети отпрянули, Угрь перекрестился.
Это был очень большой сарай с высоким потолком из дранки. При входе, справа и слева от дорожки, стояли на ко́злах громоздкие многовёдерные садки́, полные водой. В одном недвижно лежит осётр с острыми треуголами плавников, похожих на драконьи зубы. В другом садке шевелит усом белый страшила, столетний сом-альбинос. Под садками – хитрая сплётка из труб: по ним гретая вода уснащает днища, не давая рыбинам помёрзнуть в морозы, а летом, пущенная без согрева, охлаждает садки.
Далее – клетки. Возле одной застыл мужик в кожаном переднике.
– Эй, Мишка! Моклоков! Сюда поди! – крикнул, отгоняя детей от садков и объясняя, что это – великие рыбы их державы, коих более нигде на свете не сыскать: – Это осётр, именем Дремлюга. Всегда спит и волшебные сны видит… Что, Дремлюга, сварить тебя на праздник? Вот будет потеха! А что? Кипящий окроп по трубам пустим – и сварим прямо в садке. Удобно! Для тебя и подноса не найти – прямо в телеге на пировню завозить будем! Или в заливном виде тебя лучше подавать? Под хреновуху, а? Или на вертел хочется? – Стал чесать посохом осетра по зубчатому хребту, отчего рыбина по-собачьи вильнула хвостом, стала раздувать жабры и даже как будто кланяться курносой жидкобородой башкой. – Узнал! Узнал, зверюга!
Подбежал Моклоков к руке. Отдёрнувшись и будто не замечая его, перешёл к садку с сомом:
– А это – сом-трупоядец Обжора. Всякую мелкую живность жрёт и в ус не дует. Зело опасен! И зубы имеет великие, человека запросто схрумкать может! – после чего неугомонный Кузя, озираясь на лай и рыки, полез к воде и стал палочкой гнать волну на белое чудище, отчего со дна поднялась всякая гниль. Вода в садке была явно нечиста.
– Это что? – указал посохом на грязь, кусочками плавающую вокруг усатой и рогатой башки сома. – Почему грязна? При Шлосере чиста была!
Моклоков честно ответил:
– Гадит, государь! Не успеваю один убирать. Жду не дождусь Шлосера! Мне бы в подмогу кого. Подручника. Тут воду и спускать, и нагревать, и носить, и клети чистить…
Постучал костяшками пальцев по лбу Моклокова:
– Раньше надо было думать, дикарь! Без немца не можешь, баляба? С немцем, без немца, а вода чиста должна быть, ясно? Если Обжора подохнет – я тебя велю в его садок посадить… Что – «слушаюсь»? Не жрал бы птенцов по пьяни – был бы сейчас стрельцом, а не собачьим утиральником! Эй, держите мальчишку! Чуть сому в пасть не впал, безугомон!
Моклоков закрестился:
– Не жрал я птенцов, Христом Богом клянусь! Зачем они мне?
Отмахнулся:
– Вам побожиться – что мне помочиться, даже куда легче! А помощник… Вот Угрь, ликописец, тебе помогать будет. Он зело животин любит. Заодно и зверей сех перерисует. Мне говорили, что в тиргартене всё чисто, можно послов водить, – стал сверкать своими цепкими всевидящими глазами на пол, садки, клетки, стены. – А там, гляди, окно мшой заросло! – вскинул посох на высокое окно, сделанное Шлосером для люфта. – Когда открывал, охальник? Мша и плесень от безвоздушья рождаются! И зверям воздух нужен, а ты тут помойную гадь развёл! Тебе, мать твоя блядьмо, лень на высоту взобраться и окно открыть, сквозной ветер пустить? Смотри, чтоб не пришлось на ви́ску взбираться! Неси, чисти! – продолжал шипеть, разглядывая что-то на земляном полу. – А кто тут слюни наплевал?
– Это, государь, собачья сдрочня вылетает… – Моклоков в панике дёрнулся, не зная, что делать: бежать за стремянкой, отвечать, мести веником – кто ж знал, что великий князь пожалует?
– Сдрочня? – угрожающе повторил, ковыряясь посохом в земле и поглядывая недоверчиво на клетку, где на боку лежал здоровенный, непомерно растолстевший пёс – мастиф Морозко с львиной гривой и телячьей мордой. Поминутно задирая ногу, пёс пытался лизать у себя в паху, но, не в силах дотянуться до красного отростка, был расстроен и угрюмо-виновато смотрел на людей потухшими глазами. – Какая же сдрочня, ежели он, бедненький, до елдана дотянуться не может? Вон, мучается. А? Грязь это – и всё!
– Чего это он? – встряла девочка Настя.
– Скнипа заела, – ответил ей Кузя.
Толкнув Угря, вполголоса пошутил:
– Твой дружок по несчастью! Рад будь, что длани имеешь, чтоб уд свой холить! – на что Угрь покраснел и смущённо полез за бумагой – рисовать гривастого пса.
В клети напротив возбуждённо метались вдоль решёток два светлых шакала. Тут же неустанно вертелась за своим хвостом, потявкивая, белая лиса, присланная Строгоновыми из страны Шибир.
– Лисы желты, а эта почему бела? Чекалки серы, а тут – пеги? – удивились дети.
– Эти зверушки с севера, где льды и снега, – объяснил. – Так удобнее среди сугробов от когтей и клыков хорониться. В наших лесах много чего есть: и снежная княжна рысь, и лесной дуролом лось, и домоседка-росомаха, и медведь густошкур… – а Угрь льстиво добавил:
– Велика наша земля: пустыни и снега, жары́ и морозы, люди и звери! Всем жить хорошо и привольно! – на что он хмыкнул, про себя подумав: быстро же малёвщик в строку петь наладился! Да все бродяги таковы: чтобы с голоду не сдохнуть, им надо к людям ластиться, примыкать, подпевать, лизоблюдничать, а царь ли это, купец, сторож или стрелец – всё едино!