Тайный ход — страница 5 из 11

Идея погудеть мне понравилась. Но она так и не осуществилась, потому что мы, дождавшись этих пяти часов и не услышав ниоткуда никаких гудков, затеяли совсем другую игру – игру, надо сказать, совсем не безопасную, о чем мы тогда, разумеется, не догадывались.

Игра была такая. Сначала я в полном несоответствии с первоначальным намерением «встать как вкопанные» принялся носиться как угорелый туда-сюда – от сарая к ржавому гаражу и обратно. Пока я так носился и махал руками, Павлик, по заданному сценарию исполняя роль резонера, как бы укоризненно говорил: «Не бегай! Ты что, не знаешь, что Сталин умер!» На что я – тоже в соответствии со сценарием – громко кричал: «А мне-то что!»

И мы с Павликом радостно хохотали. Что-то было неосознанно освобождающее в этом нашем дурацком хохоте.

Потом мы менялись. И тогда туда-сюда и тоже размахивая руками носился Павлик, а я его «урезонивал» тем, что, мол, Сталин умер, нехорошо, мол. А он диким петушиным голосом кричал: «А мне-то что!» И мы хохотали.

К счастью, никто не видел и не слышал этой спонтанной манифестации нашего стихийного антитоталитаризма. А если кто-нибудь видел и слышал, то никому об этом не рассказал.

Так мы, никем не замечаемые, носились с этими кощунственными воплями по двору примерно с час, если не дольше, и нас все это время переполняло идиотское необъяснимое счастье, которое умело внезапно настигать нас только в детстве, и все это время шел бесконечный мокрый снег.

Брат-2

Был и еще один брат у меня – второй, средний.

Он был младше старшего, Миши, на пару лет.

Он был де-факто не родным братом, а двоюродным. И его отец и его мать, Фира, старшая сестра моей мамы, погибли в самом начале войны. Отец – на фронте, мать – попала под трамвай через несколько дней после того, как получила похоронку.

Остался двухлетний мальчик, которого взяла к себе бабушка. А поскольку бабушка, мамина мама, жила вместе с нами, то и мальчик стал расти в нашей семье.

И он сам, и Миша, и, конечно же, я до поры до времени были уверены, что мы все трое – родные братья.

И когда, уже после 7‐го класса, он узнал о своем происхождении, узнал свое настоящее отчество и свою настоящую фамилию, он все равно всю жизнь продолжал называть моих родителей мамой и папой.

Его звали Гарик, полностью Григорий.

После 7‐го класса ему выдали все его документы, и он отправился в Ленинград к родственникам своего отца. Потом был техникум. Потом армия. Потом институт. Потом все остальное.

Когда он приезжал к нам в Тайнинку, для меня это был долгожданный праздник.

Кажется, в первый год его ленинградской, то есть отдельной от нас жизни мы с мамой поехали в Ленинград, чтобы с ним повидаться и заодно чтобы мне показать этот волшебный город.

Это была моя самая первая поездка в Ленинград. Год был, кажется, 53-й. И было, кажется, лето. Так я думаю потому, что в поезде я слышал взволнованные разговоры взрослых о том, как могло случиться так, что Берия оказался врагом и шпионом. Сталина, стало быть, уже не было, а в школу я еще не пошел.

Ленинград произвел на меня сильнейшее впечатление. Особенно царь Петр на вздыбленном коне. Ну и вообще.

Гарик единственный из всей нашей семьи умел что-то делать руками. Он вырезал из деревяшек кинжалы. Он что-то выжигал увеличительным стеклышком на фанерке. Он однажды разобрал будильник, но, когда стал его собирать обратно, одна деталь оказалась лишней. Как он ни пытался ее куда-нибудь пристроить, будильник ее отказывался принимать.

В конце войны – это мама рассказывала – один очень предприимчивый родственник подарил Гарику сапоги, сшитые из сэкономленного куска кожи. Гарик, имея какие-то невнятные исследовательские цели, изрезал их бритвенным лезвием на лоскуты.

Он вообще был исследователь.

Однажды он решил добыть из березы присущий ей березовый сок. Он привязал к березовому стволу поллитровую банку, сделал надрез на коре, надрез этот он обернул широким бинтом, а свободный конец бинта опустил внутрь банки.

Предполагалось, что к завтрашнему утру в банку натечет свежайший и вкуснейший березовый сок.

По соседству жил Мишкин дружок и одноклассник Юрка Винников, ужасный и неутомимый шкодник.

И вот этот Юрка стал подговаривать Мишку (я сам это слышал), пока Гарик не видит, в эту банку помочиться, а Гарика назавтра поздравить с впечатляющим успехом его предприятия.

Мишке эта богатая идея очень понравилась, но произошло что-то (не помню, что именно), что помешало ее воплощению. И слава богу – Гарик иногда впадал в ярость и по менее значительным поводам. А тут-то что было бы!

В общем, Гарик был по сравнению с прочим мужским составом нашей семьи «мастером золотые руки».

Когда мы с мамой приехали в Ленинград и пришли в дом, где Гарик жил у родственников, он первым делом подарил мне подарок, сделанный своими руками.

Это были вырезанные из круглых деревянных черенков ученических ручек шахматные фигурки. Полный комплект. «Белые» от «черных» отличались тем, что на одних были сохранены фрагменты, выкрашенные желтой краской («белые»), на других – красной («черные»). Все они помещались в жестяной коробочке с надписью «Кубики бульонные».

В шахматы я играть не умел и не умею по сей день, а фигурками я долго играл как солдатиками. Они были миниатюрные и очень трогательные.

У нас было общее детство. О том, что мы не вполне родные братья, никто из нас не знал. Поэтому старший, Миша, страшно обижался на то, что бабушка откровенно и практически демонстративно баловала Гарика. Меня – это еще ладно, это можно, я маленький. А Гарик был близок ему по возрасту, и почему такая вопиющая несправедливость, он понять и принять не мог.

Бабушка тоже понимала, что так не очень хорошо. Но Гарик был сирота, и бабушка не могла наступить на горло собственной песне.

Я помню, что, когда все сидели за столом, бабушка сооружала маленькие бутербродики с селедочкой, с сыром, с колбасой и подкладывала их Гарику в тарелку. Гарик, надо сказать, воспринимал это как должное, а Мишка страшно заводился. Я хорошо помню напряжение, царившее за столом, и свою радость от того, что меня-то все это совсем не касается.

Эти бутербродики назывались «кубики». Мне тоже иногда такие доставались.

У Гарика была еще одна ярко запомнившаяся многолетняя бытовая привычка. Он во время еды и даже после нее посредством трех пальцев лепил из кусочков хлебного мякиша шарики. Потом эти шарики в засохшем до каменного состояния виде обнаруживались в самых неожиданных местах квартиры, что вызывало иногда довольно бурное недовольство нашего отца, помешанного на чистоте и порядке.

Когда я рассказал дочерям Гарика и моим, соответственно, племянницам об этой странной детской привычке их отца и моего брата, они, ничуть не удивившись, сообщили мне, что эти «шарики» никуда никогда и не исчезали, что их отец неутомимо крутил их до конца своей жизни.

Гарик, мой второй брат, умер несколько лет тому назад в Питере.

<Московская бабушка>

Одну из моих бабушек, мамину маму, я вспоминал и вспоминаю довольно часто. Это и понятно – мы вместе жили до самой ее смерти, и я стал ее свидетелем.

Другая бабушка, мать отца, называлась «московская». Она жила в самом центре Москвы, в Скарятинском переулке, в старом доме XIX века, в огромной перекроенной вдоль и поперек коммуналке. В этой же коммуналке жили и две мои тетки со своими семьями. В этой же квартире жил и я с родителями до примерно 52‐го года. Но и после переезда в подмосковную Тайнинку я часто и помногу гостил в той самой квартире у той самой «московской» бабушки. Там, в этом доме, я проводил довольно много времени, окруженный иногда трогательной, а иногда и слишком настойчивой заботой бабушки и теток, обожавших и баловавших меня и называвших меня словом «мизынэк», потому что я до поры до времени был самым младшим в их многочисленной семье.

Вся моя детская дошкольная жизнь разделилась между Скарятинским и Тайнинкой. Поэтому и многие семейные воспоминания путаются и мешаются в сознании и, соответственно, в их описаниях, обнажая черты и приметы то одного быта, то другого. «Московская» бабушка, в отличие от «тайнинской», не была особо набожной. Она, например, позволяла себе ветчину из Елисеевского. А на упреки некоторых высокоморальных родственников или «правильных» еврейских соседей она говорила, что «это не свинина, а ветчина».

Была она довольно даже иногда и хулиганистой, и насмешливой. О выросших детях своей старшей дочери, моей любимой тети Эти, она говорила так: «Что за семья. Что за дети. Один зачем-то – артист, а второй – ахуйдожник. Это не семья, а какой-то Цедрей». Имелись в виду Этины сыновья и, соответственно, мои двоюродные братья Миша и Юра Злотниковы. А «Цедрей» – это, по-видимому, ЦДРИ.

В конце 30‐х в квартире в Скарятинском по вечерам бывало весело. Собирались сестры и братья отца, а также их друзья и подруги. Заводился патефон, и начинались танцы. Тогда было принято и модно уметь танцевать. В основном это были фокстроты и танго. Глядя, как молодежь танцует танго, бабушка говорила: «Я все понимаю. Но почему это делается стоя».

Однажды в конце войны она вернулась из магазина ужасно взволнованная. В магазине на стене висит плакат, сообщила она. На нем написано: «Мойте руки – бойтесь дезертиров». Тогда действительно довольно много говорили о каких-то дезертирах, которые шатаются по городам и грабят прохожих.

Тетя Рахиль не поверила. Не поленилась сбегать в этот магазин. Вернулась хохоча. «Дизентерии», разумеется, надо было бояться.

Когда она в один из летних дней приезжала в Тайнинку, она, гуляя по нашему скудному участку с тремя яблонями и одной вишней, спрашивала, на каком дереве растет клубника. То ли шутила, то ли серьезно – непонятно.

У бабушки было шестеро детей – моих, соответственно, теть и дядь. Мой отец был младшим из них.

Давно умерли все тети и дяди. Умерли все двоюродные братья, кроме одного, которому за 90.