нтузиазма и конца этой работе пока не было видно.
Иногда Анна ругала себя за это, но переломить ситуацию сил не было.
«Лень-матушка, — говорила она себе. — Надо браться за ум и доделать то, что уже наработано».
Но потом эти благие намерения куда-то испарялись, и все оставалось по-прежнему — то есть длилось в вялотекущем режиме.
Но в свою работу она была влюблена. Ей нравилось все: и задания, и расследования, и люди, которые приходили к ним… Домашняя обстановка. Можно было забраться с ногами на диван и с чашкой кофе в руках слушать Васю, увлеченно излагавшего свои теории и выводы.
Ее начальник за последний год остепенился. Раньше его личная жизнь напоминала карусель: одни блондинки сменяли других. Серьезных отношений шеф не хотел и бежал от них, больше всего боясь, как и почти все мужчины, потерять свою драгоценную свободу.
Но сейчас у Васи была Надежда, женщина, которой он был покорен и восхищен. Она была старше Васи на восемь лет, и ее судьба была не очень-то счастливой. Она жила в маленькой квартирке, доставшейся ей после двух грабительских обменов с бывшим супругом, вместе с дочерью и больным внуком. Она ни на что не жаловалась, хотя ей приходилось много работать. По профессии Надежда была орнитологом, кандидатом наук, с работой было то густо, то пусто, и приходилось браться за любые заработки, чтобы обеспечить лечение любимому внуку.
Свою подругу Вася называл «героической женщиной», уважал ее, любил и ценил.
Было около двенадцати часов дня, солнечная дымка, как туман, окутывала деревья. Анна вдруг неожиданно почувствовала себя легкой и молодой, как уже давно не было…
Она взяла телефон и позвонила Марку.
— Алле! — пропела она. — Марк, это я, Анна. Я сейчас еду к Вольфу по тому адресу, который мне дала Наташа.
— Хорошо. Если понадобится помощь, звони мне.
— Договорились.
Владимир Вольф жил в районе недалеко от метро «Достоевская». Анна свернула вправо и пошла между домов, невысоких, крепких, как грибы-груздовички.
Опрос соседей ничего не дал, Владимир Вольф переехал сюда примерно полгода назад. Квартиру он, оказывается, снимал. И куда актер делся, сказать никто не мог, и вообще сложилось впечатление, что его жизнь для окружающих людей была закрыта.
Глава 3На Патриарших все спокойно…
Великая любовь и огромные достижения всегда требуют большого риска.
Он проснулся от того, что где-то играла музыка «Фауста». А может, эта музыка звучала внутри него? Опера, которую он в Киеве смотрел более сорока раз, в этот раз звучала как-то тревожно, и он сел на кровати, ощущая, что сердце скачет вверх-вниз практически без остановок. Он вдруг подумал, что роман — это бессонница и учащенное сердцебиение: когда просыпаешься среди ночи и не можешь уснуть, потому что непреходящее беспокойство призывало сесть к столу и писать, но кто-то другой внутри него отговаривал делать это немедленно, потому что ночью нормальные люди спят, а не марают бумагу.
Жизнь в Москве требовала своего летописца, после Киева, который он описал в «Белой гвардии», наступал черед Москвы, города, который он принял далеко не сразу. Роман — это то, на что можно потратить силы в отличие от фельетонов и заметок, которые он когда-то строчил в «Гудке», презирая себя, презирая сослуживцев, и самая ужасная правда состояла в том, что уйти ни от себя, ни от окружения было никак нельзя. Трудно было вспоминать о том времени: оно сливалось в сплошную конвейерную ленту — без лиц, без событий, без красок и запахов. Это была настоящая «Дьяволиада»!
Но одновременно он знал, что роман, который зреет в нем, уже однажды сожженный и который дает о себе знать таким вот способом: бессонницей и сердцебиением, от чего становится сухо во рту, он обязан написать. Но контуры окончательного замысла не проглядывали, перед ним словно возникал легкий и удивительный абрис, который еще только следовало наполнить внутренней архитектурой и сложными связями, однако любимый вальс из «Фауста» как будто сигналил: все непременно сбудется.
Он вспомнил один случай, который никак не мог забыть.
Булгаков любил это место — Патриаршие пруды, они притягивали его. Он помнил, как гулял там с Любой, и она весело смеялась, запрокинув голову в ответ на его слова и шутки. Он любил ее тогда. Любовь к Любе настигла его внезапно, чем-то она напоминала ему яркую птицу, без спроса ворвавшуюся в его жизнь.
Впервые он встретил ее на вечере, на котором чествовали литераторов, приехавших из Берлина. Булгаков неожиданно понял, что эта встреча не пройдет для него даром. Такие вещи он всегда предвидел заранее. Предвидел и страшился их, пытаясь оттянуть неизбежное. Он всегда тянул до последнего, но это была не трусость в ее обычном понимании, это, скорее, была осторожность и неверие, что жизнь предложит ему лучший вариант. И еще его всегдашний скептицизм. Это профессия врача заставляла его смотреть на людей и окружающий мир трезвым взглядом, отмечая все недостатки, всю изнанку жизни.
Патриаршие. Патриаршие. В жару здесь было приятно, хотя пруд небольшой, как лужица, но от воды веяло свежестью и прохладой. Сильные деревья давали тень, и духота летних дней здесь переносилась легче. Он вспоминал тех, кого называл «одесской бандой». Он глубоко презирал их, так же, как и они его.
Иногда они встречались здесь на Патриарших. Эти неразлучные двое — выныривали из тени, и солнечные пятна или чаще всего закатное солнце светило им в спину. Они появлялись словно из сгустившегося воздуха, иногда он думал, что в их появлении есть что-то от гоголевской мистики. Неразлучная парочка! Если вдуматься, то выглядели они прекомично — высокий Катаев и маленький низенький Олеша. Он видел их еще издалека, и эти две фигуры прочно отпечатались в памяти. И вот однажды… Однажды с ними появился третий.
И в этом явлении было нечто страшное и инфернальное. Этот третий… в нем было что-то от дьявола: он шел, прихрамывая на ногу, высокий, лысый…
Булгаков прищурил глаза, смотря на них.
В мареве фигуры расплывались и приобретали темные очертания. Он не знал: кто был этот третий… Но, когда подошел ближе, в памяти вспыхнула вспышка узнавания. Это был Владимир Нарбут — поэт, попавший в жернова революции, из которых вышел покалеченный — без кисти левой руки, хромал же он с детства. Говорили, что его родным повезло меньше; в результате налета «красных партизан» брат Сергей был убит.
В нем было нечто ужасное, то, что отталкивало, и один его вид внушал страх и отвращение. Но троица уже стремительно приближалась к нему. Он помнил, как в Киеве в девятнадцатом году этот самый Нарбут читал стихи в кафе «ХЛАМ», стихи богохульные, внушавшие ужас. Где-то они были ему смешны, как неуклюжая попытка самовыражения. Все эти люди не имели никакого понятия об изяществе и стиле. Он помнил, как его семья, когда еще жила в Киеве на Андреевском спуске, выписывала журнал «Сатирикон», и все они, Булгаковы, прочитывали его. Как восхищались Чеховым, Аверченко, Тэффи.
Но эта приближавшаяся троица олицетворяла силы, глубоко враждебные ему.
Булгаков подтянулся. Сейчас они подойдут сюда, к скамейке, на которой он сидел, и надо будет общаться с ними, говорить.
На секунду показалось, что, когда они к нему приблизятся, кто-то из них достанет нож и вонзит к него. Или отрежет голову. Эта мысль почти развеселила его. Отрежут голову. Как Иоанну Крестителю. И он станет мучеником. Святым. Эта мысль ужаснула его своей правдоподобностью. С тех пор как он приехал в Москву, ему стало казаться, что здесь от него ждут жертвы.
Троица стремительно приближалась. Он не знал: встать или оставаться сидеть на скамье. Он решил не делать никаких телодвижений.
Валя Катаев, подойдя, насмешливо выдохнул.
— Уф! Жара! — И, вынув из кармана платок, вытер шею.
— Там вода, — показал он на киоск на углу. — Выпей воды. Абрикосовой.
— Вы знакомы? Владимир Нарбут.
Нарбут стоял и молча смотрел на него. Сверху вниз. Под этим взглядом было тоскливо и неуютно.
— Михаил, — кивнул он. — Булгаков.
Нарбут важно кивнул в ответ. Потом присел рядом на скамейку.
— Давно здесь?
— Нет. Примерно полчаса.
— Я не об этом, в Москве давно?
— А… это, — Булгаков повертел головой, было чувство, что воротничок жмет шею. — Почти два года.
— И как?
— Возможности есть, нужно уметь воспользоваться ими. Вот сейчас работаю в «Гудке». С ними.
— Нравится?
Это походило не то на допрос, не то на неумеренное любопытство.
— Работа как работа… Хочется писать не только фельетоны, но и большие вещи. Романы…
Нарбут кивнул.
Он еще не знал, что пространство вокруг него уже искривилось, и каким-то странным способом окружающие его люди и обстановка перемещались в пространство романа.
— Мне кажется, твое лицо знакомо.
Здесь он похолодел. И опять непонятно — почему.
— Киев, — внезапно тихим голосом сказал он. — Девятнадцатый год. Кафе «ХЛАМ». Ты читал там стихи.
Глаза Нарбута расширились.
— Точно! — воскликнул он громовым голосом и хлопнул себя по лбу. — Точно! Киев — хорошее было место это кафе. Жаль, что закрылось…
Булгаков хотел сказать еще о Шкловском, но замолчал. Вспоминать этого типа совершенно не хотелось. Холодком веяло от Нарбута, словно в жаркой летней Москве вдруг дохнуло стужей. Или это зимний Киев воскрес в памяти. Презанятное место было это кафе «ХЛАМ» — что расшифровывалось как художники, литераторы, артисты и музыканты. А по буквам — было смешное слово «ХЛАМ». Хлам и есть, лучше не скажешь…
— Я сейчас за водой. Туда и обратно… — сказал Катаев, срываясь с места…
Он пошел к киоску за водой…
Олеша топтался рядом, словно не решаясь сеть.
— Вот издательство открыл, — будничным тоном сказал Нарбут. — «Земля и фабрика».
— Современное название, — в голосе Булгакова прозвучала насмешка. — Вполне в рабоче-крестьянском стиле. — Он на секунду закрыл глаза, а, когда открыл, увидел немигающие глаза Нарбута, он утонул в них, потом вынырнул.