Света хихикнула. Звонарев и Константин молчали.
– Это мерзкий анекдот, – сказал Алексей.
– Да? – опешил «Ленин». – Да, не стоило, наверное, при девушке – о дерьме…
– Да не в дерьме дело, а в том, с чем оно сравнивается. Мне один наш студент, восточный немец, рассказывал, что когда он ехал поездом к нам, то так волновался, что от самого Бреста, от границы, не мог уснуть. Все повторял про себя: «Я в России», «Я в России»… Для него Россия – не дерьмо, а великая, мистическая, загадочная страна. А ты анекдоты такие рассказываешь…
– Так он, немец этот, наверное, переживал, что не досталась им территория, по которой он едет, – заржал «Ленин». – Сначала он думал: «Я в России», – а потом: «Могла ведь быть нашей…» Поэтому и не спал! А я вот иногда думаю: хорошо, если бы они нас тогда завоевали, – научили бы, кстати, пиво нормально варить, – а американцы с англичанами потом бы освободили! Как Францию, как Италию… Совсем другая бы жизнь была! Не черно-белая…
Костя вдруг поднялся со своего дивана.
– Встаньте, пожалуйста, – сказал он «Ленину».
– Чего?
– Встань, говорю! Выйдем!
– Да ты чего?! – вытаращился на него «Ленин». – Шуток не понимаешь?
– Вставай, шутник долбаный! – Костя схватил «Ленина» правой рукой за шкирку, но тот уперся, и тогда Костя левой смазал его по физиономии. Светлана взвизгнула. «Ленин» лягнул Костю, вырвался, но тот так смачно врезал ему справа, что у битломана лязгнули зубы. Он рухнул на диван, головой в колени забившейся в угол Светлане. Очки его полетели на пол, а волосы как-то странно упали на лицо: на том месте, где полагается быть носу, вдруг оказался затылок. Через миг стало ясно, что на голове его был парик.
– Я – капитан-лейтенант Черноморского флота! – жестко представился Костя. В глазах «Ленина» мелькнуло смятение. – Мой отец простым матросом оборонял Севастополь. Девять месяцев! Никаких американцев и англичан не было в радиусе нескольких тысяч километров. И никогда они бы нас не освободили. Если бы нас завоевали, им самим бы пришел конец! Ты же здоровый бугай, мой ровесник, наверное, чего же ты несешь? Ты что – за свою кошачью музыку Родину продать готов? Пошел вон! Не хочу с тобой в одном купе ехать! Верни сюда того старика. – Он с грохотом откатил дверь.
«Ленин», цепляясь за Светлану, сел, причем парик его остался на коленях у девушки (она его осторожно стряхнула кончиками пальцев). На темени битломана зияла уже изрядная плешь. Он схватил одной рукой свой «панасоник», другой нащупал куртку и сумку. Константин опустился на диван, брезгливо поджал ноги. «Ленин» вдруг бросился в освободившийся проход, хряснулся о косяк, ойкнул, затопотал по коридору. Клацнула дверь в тамбур.
– Эй, а парик? Очки? – запоздало всполошилась Светлана.
Звонарев между тем поднял с пола и крутил в руках эти очки.
– Я хотя и не окулист, но все же медицинский работник и должен вам сказать, что это простые стекла, без всяких диоптрий.
– Артист! – презрительно сказал Костя. – Клоун!
– Он сейчас, наверное, с милицией придет, – предположила Светлана. – Вы все же переборщили с ним. Не обязательно же сразу бить.
– Обязательно! – отрезал Костя. – Ему вон товарищ популярно объяснил, – он показал на Звонарева, – а он так ничего и не понял. Теперь будет знать. И никакую милицию он не приведет. Такие не возвращаются на то место, где шкодят.
Светлана замолчала. Ей, видимо, «Ленин» со своей «кошачьей музыкой» и анекдотами нравился больше мрачноватого Кости.
– Ну, будем укладываться, что ли? – прервал затянувшуюся паузу капитан-лейтенант. – Погуляли, пора на боковую. – Он, морщась, взял за горлышки «ленинские» бутылки из-под водки и тоника и понес к мусорному ящику.
Алексей вышел вслед за ним в тамбур, чтобы дать Светлане раздеться. Подъезжали к Скуратову. По стеклам спиралью побежали станционные огни. Звонарев и Константин курили в тамбуре, поглядывая на заснеженный перрон. Поезд заскрипел и остановился. Защелкали замки вагонных дверей.
– Смотри! – капитан-лейтенант схватил Алексея за локоть. По перрону в сторону вокзала бежал человек в джинсовой куртке. – Это же он – «Ленин»! Куда это он?
– Может быть, правда – за милицией?
– Что ж – тем хуже для него. Подождем, посмотрим.
Но ни милиция, ни битломан из здания вокзала до отхода поезда не вышли.
– Он же в Ялту ехал, – недоумевал Звонарев, провожая взглядом уплывающие станционные постройки. – Почему же остался в Скуратове? Испугался, что ли, так?
– Настолько, чтобы пересесть именно здесь? А почему не в Орле? Или в Курске? Тут же не всякий поезд останавливается. Кстати, когда он появился в нашем купе, у меня не возникло ощущения, что он из пугливых. Был такой нахрапистый, бойкий.
– Постой… он говорил, что этот слет «битловский» в Ялте – вроде как нелегальный. Может, он испугался, что своей болтовней подставил своих, и решил побыстрее смыться? Но если слет – дело тайное, то зачем он еще до всяких разговоров вырядился под Леннона? Для чего это? Я уверен, что большинство пассажиров этого поезда не знает, как выглядел Леннон.
– Пидор, наверное, – просто предположил Костя.
Звонарев приехал в Ялту на следующий день поздно вечером. Город лежал в снегу. Грохотали цепи, намотанные на колеса машин и троллейбусов. Улицы, лучами сходившиеся к знаменитой набережной, были пусты и голы. Дом творчества стоял высоко на горе, карабкаться на которую нужно было по обледенелому спиральному подъему. Даже здесь, наверху, было слышно, как тяжело бьет зимнее море о набережную.
Студенты жили в старом двухэтажном корпусе. Заспанная дежурная, едва взглянув на звонаревскую путевку, велела отнести ее завтра администратору, выдала ключ и пошла спать. Соседа у Звонарева не было, не было и в сыроватой, припахивающей плесенью комнате второй кровати, чему он, естественно, обрадовался.
В каких номерах жили остальные литинститутовцы (было их человек восемь), Алексей не знал, а спросить у дежурной забыл. За стеной раздавались какие-то голоса – мужские и женские. Он вышел в коридор, прислушался. Ему показалось, что один голос принадлежал поэту из Молдавии Виктору Лупанарэ. Точно – читает, гад, стихи! (Он их писал только на русском.) Алексей постучал и открыл дверь. В номере, кроме Лупанарэ, был поэт Ашот Хачатрян и две эффектные, модно и дорого одетые девицы. Они сидели вокруг маленького столика, на котором стояла початая бутылка водки и закуска.
– Алеха! – обрадовался улыбчивый Лупанарэ, брюнет с крючковатым носом и маслеными глазами. – Приехал! А мы думаем – где ты? Проходи! Выпьешь с нами?
Звонарев сразу оценил диспозицию и сказал:
– Нет, там, где четверо, пятому делать нечего. Я поздороваться зашел. Я тут за стеной у вас живу. Будете шуметь – вызову милицию, вы же меня знаете.
Девицы переглянулись.
– Э-э, он шутит так, – поспешил заверить их небритый Хачатрян.
– Гуляйте, ребята, – улыбнулся Алексей.
Он вернулся к себе в номер и вышел на балкон. Чудесно пахло снегом и можжевеловой хвоей. Шумело невидимое море. Внизу, в бездонной темноте, роились огни Ялты, равномерно мигал маяк на дамбе. Совсем рядом от лепных перил балкона – рукой можно было дотянуться – росли пальма и кипарис, присыпанные снегом. Крым! Звонарев счастливо засмеялся и сорвал с кипариса похожую на футбольный мяч шишечку. Молодец Кузовков, что заставил его поехать сюда! Две недели забытья! Он будет писать, забыв о московских заморочках. А потом… Потом, как Бог пошлет.
При мысли о писании настроение Звонарева несколько омрачилось. Он понимал, что проза его претерпевает кризис формы и содержания. Жанр коротких рассказов явно исчерпал себя, исчерпал себя и их беспощадный, утрированный реализм. Срывание «всех и всяческих масок с действительности» неизбежно приводило к мысли, что у действительности нет достойного лица, а это было не так. Он поневоле становился заложником собственного метода. В страшных рассказах Звонарева не находилось места для простых человеческих чувств, а правдивое изображение их, как он все больше убеждался, есть самая сложная задача в литературе. Подлец Пальцев был не так уж неправ, просто момент для зубодробительной критики выбрал крайне неудачный. Герои звонаревских страшилок – убийцы, насильники, наркоманы, обитатели московского дна – являлись носителями извращенных, то есть неестественных для нормального человека чувств, а герои его лирических новелл (писал он и такие) были неприкаянными, зацикленными на себе одиночками. Они имели полное право быть изображенными наряду с так называемыми нормальными людьми, но односторонний выбор героев не давал возможность Звонареву высказывать важные для него мысли. Он начал писать прозу именно с философских рассказов (будучи еще студентом-медиком), но в них, несмотря на тогда уже проявившееся умение Звонарева заострять «проклятые вопросы», хромала изобразительная сторона, не хватало лаконичности, язык был замусорен штампами. В Литинституте Алексей стал «выправлять палку» в другую сторону и, похоже, перегнул. Теперь следовало свести воедино философский подход и изобразительный метод, но как это сделать? На каком материале? И, самое главное, для чего? Для выполнения чисто профессиональной задачи или для какой-то более высокой цели? Его небольшой писательский опыт ясно говорил – для высокой цели. Вот если бы еще понять, в чем именно она состоит!
Внизу со скрипом распахнулась дверь, послышались голоса. В прямоугольнике света, упавшем на асфальт, Звонарев вдруг увидел человека в вязаной шапочке и куртке-аляске, который стоял у кипариса на другой стороне аллеи и смотрел прямо на него. Дверь тут же захлопнулась, на миг стало снова темно, потом кто-то опять открыл ее, но теперь у кипариса Алексей никого не увидел. С ветвей его легко сыпался снежок.
Голоса принадлежали Лупанарэ, Хачатряну и их гостьям. Они, по всей видимости, прощались. Девушки весело смеялись.
«Что-то они рано, – удивился Звонарев. – Не возникло, наверное, между ними высокого и светлого советского чувства».