Тут Брайдон приподнялся; он хотел получше ее разглядеть. Она помогла ему, как только поняла, чего он хочет, и он теперь устойчиво сидел рядом с ней на приоконном диванчике и правой рукой сжимал ее левую.
– Он не пришел ко мне.
– Но вы обрели себя. – Она улыбнулась чудесной улыбкой.
– Да, теперь-то я обрел себя, это верно, благодаря вам, моя дорогая. Но тот скот с его жуткой физиономией – он мне совершенно чужой. В нем нет ничего от меня, даже от такого меня, каким я мог стать, – воинственно заявил Брайдон.
Но она сохраняла ту ясность, которая была для него как дыхание непогрешимости.
– Но разве не в том весь вопрос, что вы сами тогда были бы другим?
Он бросил на нее сердитый взгляд.
– До такой степени другим?
Ее ответный взгляд опять показался ему чудесней всего на свете.
– Разве вам не хотелось бы узнать, насколько другим? Так вот сегодня утром, – сказала она, – вы явились мне…
– В его образе?
– Как совершенный незнакомец.
– Так почему же вы узнали, что это я?
– Потому что, как я вам уже говорила много недель назад, мой ум и мое воображение столько трудились над этим вопросом – чем вы могли и чем не могли быть, – все, понимаете? – чтобы показать, как я о вас думаю. И тут среди всех этих волнений вы вдруг пришли ко мне, чтобы меня успокоить. Тогда я поняла, – продолжала она, – что раз этот вопрос вас тоже не меньше волнует, то к вам тоже само собой придет решение. И когда сегодня утром я вас опять увидела во сне, я уже знала, что, значит, оно к вам пришло; и, кроме того, я с первой же минуты почувствовала, что я почему-то вам нужна. Как будто он мне об этом сказал. Так отчего бы, – она странно усмехнулась, – отчего бы мне не любить его?
Это даже подняло Спенсера Брайдона на ноги.
– Вы любите это страшилище?
– Я могла бы любить его. И для меня, – сказала она, – он не был страшилищем. Я приняла его.
– Приняли? – совсем уже растерянно прозвучал голос Брайдона.
– Да. Сперва потому, что заинтересовалась его отличием от вас. И так как я не отвергла его, и так как я поняла его – в чем вы, мой дорогой, даже в последний момент, когда уже выяснились все различия, так жестоко ему отказали, – так вот, по всем этим причинам мне он не казался таким уж страшным. А ему, может быть, было приятно, что я его пожалела.
Она уже стояла рядом с ним, все еще держа его за руку, а другой рукой обнимая и поддерживая его. И хотя все это затеплило перед ним какой-то неясный свет, – «Вы пожалели его?» – нехотя и обиженно проговорил он.
– Он был несчастлив, он весь какой-то опустошенный, – сказала она.
– А я не был несчастным? Я – посмотрите только на меня! – я-то не опустошенный?
– Так я ведь не говорю, что он мне милее, чем вы, – согласилась она, подумав. – Но он такой мрачный, такой измученный. Он не сумел бы так изящно, как вы, поигрывать вашим прелестным моноклем.
– Да-а! – Эта мысль вдруг поразила Брайдона. – В деловые кварталы мне с моноклем нельзя было бы показаться. Они бы там меня совсем осмеяли.
– А его большое пенсне с очень выпуклыми стеклами – я заметила, я уже видела такие, – ведь это значит, что у него совсем загубленное зрение… А его бедная правая рука!..
– Ах! – Брайдона передернуло – то ли из-за доказанного теперь их тождества, то ли от сокрушенья о потерянных пальцах. Затем: – У него есть миллион в год, – добавил он просветленно. – Но у него нет вас.
– И он не вы, нет-нет, он все-таки не вы! – прошептала она, когда он прижал ее к груди.
1908/1909
Джон Кендрик Бангз1862–1922
Рождественская история Терлоу
(Сообщение, отправленное Генри Терлоу, писателем,
Джорджу Каррьеру, редактору популярного еженедельника «Лентяй»)
Мой дорогой Каррьер, я всегда полагал, что тому, кто желает слыть человеком здравомыслящим и хоть сколько-то дорожит своей репутацией рассказчика, достойного доверия, следует помнить: если столкнешься в жизни с каким-то странным, необъяснимым феноменом, лучше о нем помалкивать. Со мной тоже происходило подобное, и неоднократно, однако я обычно избегал хотя бы в общих чертах делиться этим опытом с окружающими, так как знаю, что даже самые преданные друзья примут его либо за плод разнузданного и безответственного воображения, либо за свидетельство постепенной деградации ума, ставшего жертвой галлюцинаций. Мне-то понятно, что пережитое случилось на самом деле, но, покуда мистер Эдисон или кто-то еще из современных кудесников не изобретет лучи настолько сильные, чтобы осветить все тайные закоулки человеческой души, как я докажу, что не привираю или по крайней мере не поддался болезненным фантазиям? Вот, к примеру, простой и неоспоримый факт, которому, однако, никто не поверит: как-то в прошлом месяце, в начале первого ночи я, не употребив ни курева, ни спиртного, поднимался по лестнице к себе в спальню, луна светила в окно у меня за спиной, и в ее лучах передо мной возникла фигура, до мельчайших деталей совпадавшая с моим собственным обликом. Я мог бы описать, как, пораженный леденящим кровь ужасом, пошатнулся и едва не свалился с лестницы, когда в лице своего визави узрел отображение всех пороков, какие за собой знаю, всех дурных устремлений, какие до сих пор с немалым трудом в себе подавлял; как осознал, что это существо, по всей видимости, никоим образом не связано с моим истинным «я», которое, надеюсь, всегда честно сопротивлялось диктату аморальности. Я мог бы, повторяю, описать свой ужас так живо, словно испытываю его в эту самую минуту, но не возьмусь, ведь, сколь бы ни был достоверен мой рассказ, ни один читатель не поверит в реальность случившегося; а между тем речь идет о самом что ни на есть истинном происшествии, которое затем повторялось десяток раз – и, убежден, будет повторяться впредь, хотя я отдал бы все, что угодно, лишь бы никогда больше не встречать на своем пути этот тревожащий образ, материальный или воображаемый – все равно. С тех пор я боюсь оставаться один; более того, я не раз ловил себя на том, что с беспокойством и испугом всматриваюсь в свое отражение в зеркалах и даже в витринах на оживленных городских улицах: а не проявятся ли в нем следы порока, которые мне до сих пор, ценой больших усилий, удавалось скрывать; не выдаст ли меня мое лицо всему миру, всему моему миру, знавшему Генри Терлоу как человека праведного и в поступках, и в душе? Не раз мне ночью приходила убийственная мысль: что будет, если этот образ – мой, но вмещающий лишь часть меня, лишь мое необузданное низменное начало, – увидят окружающие и примут его за Генри Терлоу?
И, кроме того, я хранил молчание относительно странных обстоятельств, омрачавших в последние полтора года мои сны; лишь мне одному до настоящей поры, когда я это пишу, было известно, что все это время я вел в своих сновидениях еще одно, связное и последовательное, существование – столь живое, столь жутко реальное, что иногда бывало трудно понять, какая из моих жизней проходит наяву, а какая во сне; существование страшное и постыдное, в котором главенствующая роль принадлежала моему второму, порочному «я»; существование, перетекавшее из каждого предыдущего сна в последующий, – и вот теперь я опасаюсь засыпать в чужом присутствии, ведь во сне у меня могут сорваться с уст слова, намекающие на какие-то позорные тайны. Не имело бы никакого смысла с кем-то этим делиться. Отчет об этих тягостных подробностях только причинил бы беспокойство моим родным и друзьям, поэтому я держал язык за зубами. Впервые в жизни – и вам одному – решился я намекнуть на свои продлившиеся уже много дней злоключения, да и то лишь потому, что вы потребовали объяснить, какого рода необычайные сложности возникли у меня в связи с рождественской историей, посланной вам на прошлой неделе. Вы знаете меня как человека серьезного, не склонного к ребячеству и глупым шуткам. Учитывая все это, вы могли бы, по крайней мере как мой друг, дважды подумать, прежде чем в своем письме от среды бросить мне обвинение в дичайшем, неуместном и крайне для вас несвоевременном розыгрыше – обвинение, которое я, будучи чересчур подавлен, вовремя не опроверг; и повторить его в письме, направленном в четверг, присовокупив требование, чтобы я либо удовлетворительным образом объяснил свои поступки, либо немедленно отказался от дальнейшего сотрудничества с «Лентяем». Это ставит меня в затруднительное положение, так как я понимаю, что моему рассказу нелегко поверить, но я все же должен объясниться. Прекратить сотрудничество с вашим журналом – значит поставить под удар не только собственное благополучие, но и благополучие моих детей, которых я содержу; лишившись этого заработка, я потеряю все. Мне страшно даже подумать об отставке, ибо я отнюдь не уверен, что способен удовлетворить запросам какого-либо другого издания, но если бы даже питал такую надежду, надобно еще, чтобы моим талантам нашлось применение немедленно, а нынче на литературном поприще конкуренция велика как никогда.
И вот передо мной стоит задача – сколь бы невыполнимой она ни казалась – убедить вас в том, что я и не думал над вами шутить; и, чтобы объясниться как можно подробней, позвольте мне начать с самого начала.
В августе вы сообщили мне, что, как обычно, будете ждать от меня очередной рассказ для рождественского номера «Лентяя»; что для него в журнале предусмотрено необходимое место и вы уже готовитесь напечатать соответствующий анонс. Я согласился выполнить этот заказ и целых семь раз принимался за дело, однако повествование никак не складывалось. По какой-то непонятной причине мне не удавалось сосредоточиться. Стоило приступить к одной истории, как на ум приходила другая, казавшаяся более интересной, на проделанной работе я ставил крест и начинал все заново. Идеи плодились в изобилии, но должным образом предать их бумаге было выше моих сил. Правда, один рассказ я все же закончил, но, получив его от машинистки, с ужасом убедился, что держу перед глазами кучу галиматьи, ничего не говорящей уму; писал я связную историю, читал же совершенно бессвязную, лишенную и формы, и мыслей – бред да и только. Тогда, как вы помните, я сообщил вам при личной встрече, что устал и нуждаюсь в месячном отпуске, который и был мне предоставлен. Полностью забросив дела, я уехал в глушь, где ничто не будет напоминать о работе и откуда меня не вытребуют в город. Я проводил время за рыбалкой и охотой. Вволю спал и хотя, как уже было сказано, в снах вел жизнь, не только не отвечавшую моим вкусам, но и во многих отношениях мне отвратительную, однако к концу отпуска почувствовал прилив сил и готовность с головой уйти в работу. Два-три дня после возвращения в город ушли на другие дела. На четвертый день меня посетили вы и сказали, что рассказ нужно закончить самое позднее к 15 октября, и я заверил, что справлюсь вовремя. В тот же вечер я сел сочинять. Наметил план, эпизод за эпизодом, и, до того как отойти ко сну, написал почти полторы тысячи слов, часть первой главы – всего глав предполагалось четыре. Тут я ощутил, что вот-вот меня одолеет привычная нервная дрожь, и, сверившись с часами, убедился, что оно и немудрено: время перевалило за полночь и я просто устал. Записи я сложил на столе, чтобы утром сразу приняться за работу. Запер окна и двери, выключил свет и стал подниматься по лестнице в спальню.