В ту ночь Джек не ушел вниз после вахты, он будто прирос к штурвалу. Сумел ли парень вздремнуть за те четыре часа, пока я отдыхал, неизвестно; вернувшись на палубу, я его увидел там: в штормовке, с надвинутой на глаза зюйдвесткой, он глядел на компас. Нам было ясно, что лучше оставить парня в покое. Может, этот лучик света из нактоуза – единственное утешение для него в кромешной темноте. Зарядил дождик, предвещая конец южного шторма, и мы вынесли на палубу все ведра и лохани и поставили под нижние реи – надо было запастись пресной водой для стирки одежды. Дождик превратился в ливень, и я перешел к подветренному борту; укрывшись под стакселем, смотрел вперед. Различимые во мгле барашки побелели – это близится рассвет. Черный ливень мало-помалу сменился серой туманной моросью, и, когда шхуну качало под ветер, я видел далекий красный отсвет портового маяка на воде. Океан успокаивается быстро; еще час – и можно ложиться на прежний курс.
Так я бездельничал, пока не подошел Джек. Несколько минут он молча простоял рядом под кромешным ливнем; я видел его мокрую бородку и выбритую часть щеки – рассвет окрасил кожу в серый цвет. Бентон опустился на корточки, зашарил в поисках трубки. Был невелик риск черпануть воды носом, вот и хранил парень трубку под якорем, откуда ее не могло вынести дождевой водой. Он встал, и я увидел у него в руке две трубки. Одна принадлежала его брату. Джек пригляделся к ним, опознал свою и сунул ее, капающую, в рот. А потом добрую минуту смотрел на другую и не шевелился. И вдруг швырнул ее за борт, ни словечка при этом не промолвив, даже не поинтересовавшись, наблюдаю ли я за ним.
«Экое расточительство», – подумалось мне. Такая трубка, из доброго дерева, с никелированной муфтой – мечта любого моряка. Но я, конечно же, удержал язык за зубами. Джек вправе распоряжаться наследством брата, как ему заблагорассудится. Встав у мачты с подветренной стороны, он продул свою трубку, обтер ее о блузу под штормовкой, набил, разжег со второй или третьей спички и сунул в зубы чашечкой книзу, чтобы табак не намок. Не возьмусь сказать, что меня побудило примечать и накрепко запоминать каждое его движение. Может быть, сочувствие? И я по-прежнему помалкивал – вряд ли помогли бы ему мои слова утешения. Однако я в тот раз ничего не заподозрил. Уже совсем рассвело, и я пошел к рубке – думал, скоро старик отправится вниз, а перед уходом он велит разрифить бизань и расклинить руль. Но шкипер дождался семи склянок. Аккурат к тому времени с подветренной стороны разорвались тучи и проглянула небесная синева. «Французский барометр», так мы это называем.
Бывает, помрет человек, а у тебя не получается думать о нем как о покойнике. Вот так было и с Джимом Бентоном. Мы с ним вместе несли вахту, и я не мог привыкнуть к мысли, что нет его больше на шхуне. Кажется, обернешься – а он рядом. Вдобавок брат похож на него как две капли воды; нет-нет да назовешь ненароком Джека Джимом. Само собой, я старался этого не делать, знал, как ранят такие ошибки. Раньше я полагал, что из близнецов веселый – Джек. Но теперь он здорово изменился, сделавшись гораздо молчаливее Джима.
В один погожий день сидел я на грот-люке и разбирал счетчик гакабортного лага – подвирал он в последнее время. Кок принес мне кофейную чашку, чтобы складывать туда винтики, и блюдце для спермацетового масла. Принес – и не уходит, но и не наблюдает за моей работой, а просто топчется рядом, как будто хочет что-то сказать. Я так рассудил: коли важное у него на уме, непременно заговорит, – и решил не задавать вопросов. На палубе не было никого, кроме нас с коком, да рулевого, да еще одного матроса на носу.
Как я и ожидал, терпения коку хватило ненадолго.
– Мистер Торкельдсен… – начал он и умолк.
Вот сейчас, думаю, попросит дать ему в помощь вахтенного матроса, чтобы перекатить из трюма на камбуз бочку муки или солонины.
– Что, Лоули? – спрашиваю, не дождавшись продолжения.
– Тут такое дело, мистер Торкельдсен, – мямлит он. – Хочется знать, какого вы мнения насчет моей работы на шхуне, справляюсь или нет.
– Нет причин считать, что не справляешься. С бака жалоб не поступало, капитан тоже тебя не бранил, так что, пожалуй, свое дело ты знаешь. Вон как камбузного юнгу раскормил, аж роба на нем трещит. А с чего это вдруг у тебя возникли сомнения?
Я не могу передать вест-индскую манеру речи, даже пытаться не стану. В общем, Лоули долго ходил вокруг да около, но наконец выложил: матросы взялись шутки с ним шутить, а ему это не по нраву, да и едва ли он заслужил такое отношение – вот и решил в первом же порту списаться на берег.
– Ну и дурак же ты, братец, – отвечаю ему. – Начнем с того, что наши ребята предпочитают шутить над своими в доску, а не над теми, от кого рады бы избавиться. Или, может, кто-то перегнул палку? На койку твою помочился? Дегтю плеснул в башмаки?
Тот говорит, нет, таких откровенных гадостей шутники себе не позволяют. Зато норовят его напугать, отчего он, понятное дело, не в восторге. Подсовывают, дескать, разные вещи, аж жуть берет.
– Ты и впрямь дурак, – говорю, – коли такой ерунды пугаешься.
Однако стало мне интересно, что это за вещи ему подсовывают матросы. И услышал я весьма странное объяснение. Мол, это лишние ложки да вилки, тарелки да кружки и все такое прочее.
Положил я гакабортный лаг на расстеленный кусок парусины и внимательно посмотрел на кока. А ведь он и впрямь не в себе: взгляд затравленный, лицо не желтое, как всегда, а серое. И явно не ищет неприятностей, а напротив, хочет избавиться от уже имеющихся. Стало быть, нужно его расспросить.
Кок сказал, что считать он умеет не хуже других, даже без пальцев, а ежели и с пальцами, так это чтобы проверить результат, хотя и так не ошибается. При уборке со стола, поведал Лоули, теперь обнаруживается больше столовых приборов, чем было роздано им или юнгой перед кормежкой. То вилка лишняя появится, то ложка, изредка вилка и ложка разом, и почти всегда – тарелка. Не стоит понимать так, будто он жалуется на избыток работы. Мыть посуду за матросами – его обязанность, так в договоре написано. Вот только с того дня, как несчастный Джим Бентон пропал за бортом, едоков на одного меньше, а грязной посуды, получается, сколько и было. На камбузе приходится кормить восемь человек, и вряд ли им пристало откалывать такие штуки. Вверенное имущество кок содержит в полном порядке, потому как отвечает за него, все регулярно пересчитывает, а матросы, стоит ему спиной повернуться, норовят что-нибудь из посуды на стол выложить да запачкать – разве ж это годное дело? Небось хотят, чтобы он поверил, будто…
Тут кок умолк и уставился на меня, а я смотрел на него, не зная, к чему он клонит, но уже догадываясь. В его рассказе я не нашел ничего интересного, а потому сказал, чтобы он сам разбирался с матросами и не лез ко мне со всякой чепухой.
– До того как они рассядутся, сосчитай тарелки и вилки-ложки и скажи, что больше ни одной не дашь. А когда поедят, пересчитай и, если не сойдется, выясни, кто созоровал. Это будет один из сидевших за столом, кто ж еще? Ты же не салага, десять лет ходишь… или одиннадцать? Мне ли тебя учить, как отбивать у парней охоту к дурацким розыгрышам?
– Если застукаю, – мрачно пообещал кок, – даже помолиться не дам, сразу воткну ножик.
Вест-индские ребята любят про ножики болтать, особенно когда перепуганы до смерти. Я его не стал отговаривать, а вернулся к чистке латунных шестеренок механического лага и смазке их осей посредством перышка.
– А не проще ли, сэр, в кипятке их промыть? – спросил Лоули этак услужливо, смекнувши, что выставил себя дураком.
Два-три дня я не слышал про лишние тарелки и ложки, однако рассказ кока запал мне в голову. Было ясно: Лоули внушил себе – хоть и нипочем не признается в этом, – что Джим Бентон вернулся на борт. В хороший день, когда набиты попутным ветром все паруса и море нежится под солнышком, умиротворенное, точно закусившая канарейкой кошка, такая история кому угодно покажется чепухой. Но вот кончается первая вахта, а ущербная луна еще не взошла, и вода – как густое масло, и кливера висят крыльями мертвой птицы – тут-то и берет тебя жуть. Не раз я вздрагивал и резко оборачивался на плеск, будто не выпрыгнувшую из воды рыбу ожидал увидеть, а торчащую голову с закрытыми глазами. Поди не только у меня в такие вечера душа была не на месте.
Однажды на склоне дня матросы обновляли клетневку на шкентелях кливер-шкотов. Вахта была не моя, но я стоял рядом и приглядывал. На палубу поднялся Джек Бентон и полез под якорь искать трубку. Выглядел он неважно – лицо исхудалое, глаза – как холодные стальные шарики. Он совсем замкнулся в себе, словечка лишнего не обронит, но работал справно, и никто на него не жаловался. Правда, мы все гадали, когда его наконец отпустит тяжкая скорбь по брату. И вот он сидит на корточках и шарит ладонью в закутке. Находит, встает – и в руке две трубки.
Как же так? Я прекрасно помню: одну он бросил в море рано поутру, когда унялся шторм. А она снова здесь, и вряд ли Джек держит под якорем запас трубок. И вот он стоит столбом и смотрит на эти трубки; я же замечаю: цвет лица у него бледно-зеленый, точно у пены на мелководье. Может, ему трудно отличить свою носогрейку от братниной? Так ведь нет: я от него меньше чем в пяти ярдах, вижу, что одну из трубок давеча курили. Чашечка блестит там, где ее потерли пальцы; на костяном мундштуке бледный след от зубов. А вторая трубка напиталась влагой и потрескалась – и даже как будто чуток позеленела от водорослей.
Когда я отвел взгляд, Бентон украдкой сунул мокрую трубку в брючный карман и пошел подветренным бортом на корму, прочь с моих глаз. Я пролез под растянутым для оклетневки шкотом и нашел местечко, чтобы наблюдать, чем занимается под фока-стакселем Джек. Не замечая меня, он что-то искал. Вот трясущейся рукой подобрал футовой длины погнутый стальной стержень – мы крутили им рым-болты и держали его на грот-люке. Непослушными пальцами вынул из кармана кусок марлиня и привязал к железяке трубку. Не хотел, чтобы она отвалилась и поплыла, а потому на совесть поработал: весь шкертик извел на тугие витки, свободный же конец завязал на штык и вдобавок сделал контрольный узел. Убедился, что затянуто накрепко, после чего украдкой пробежал взад-вперед по палубе взглядом и отправил трубку с грузом за борт