Рассказ мистера Кертиса об этом горестном и жутком случае содержит нечто оригинальное: то, что свершилось далее, свершилось без малейшего предупреждения или вступления. Не было никаких постепенно нараставших зловещих предчувствий, никакого странного сквозняка, убывания тепла или света, никакого дребезжания окон или таинственного стука мебели. Ужас в своих черных одеждах обрушился на сцену внезапно, безо всякой подготовки.
Священник читал уже довольно долгое время, и порой то один, то другой из близнецов (как правило, это был Эрнест) вставлял свои замечания, тем самым давая понять, что уже не испытывает страха. По мере того как до означенного часа оставалось все меньше и ничего не происходило, юноши чувствовали себя все более непринужденно. Эдвард даже начал клевать носом и в конце концов за несколько минут до полуночи провалился в сон. Эрнест, позевывая, растянулся в большом кресле.
– Ничего не случится, – произнес он, заполняя возникшую паузу. – Ваше благотворное влияние предотвратило беду. – Теперь он даже смог рассмеяться. – Какими же суеверными ослами мы были, не правда ли, сэр?..
Кертис, отложив Библию, пристально посмотрел на него в свете лампы. Ибо в этот самый момент, не успел еще Эрнест договорить, произошла резкая и жуткая перемена, столь молниеносная, что священник, как ни готовился, был застигнут врасплох и ни о чем не успел подумать. Согласно его рассказу, в библиотеке, где и без того было тихо, разверзлась абсолютная, глухая тишина – тишина столь глубокая, что в сравнении с нею прежнее безмолвие показалось шумом; и из этой всепоглощающей тишины в пространство комнаты проникло Нечто – живое, омерзительное, тусклое, неподвижное, ужасающее. Как будто огромные моторы, запущенные на полной скорости и под предельным давлением, но притом слишком искусные и быстрые, чтобы можно было уловить их работу, явились из пустоты и обрушили на них свою мощь. «Это напомнило мне, – говаривал позднее священник, – паровые турбины “Мавритании”, зажатые в ореховую скорлупу, однако ничуть не терявшие заложенной в них неслыханной силы».
– Не правда ли, сэр? – повторил Эрнест, все еще смеясь.
И Кертис, ничего не ответив вслух, услышал истинный ответ в собственном сердце: «Потому что все уже случилось – именно то, чего вы боялись».
И тем не менее, к величайшему изумлению священника, Эрнест все еще ничего не замечал – ничего!
– Смотрите, – добавил он. – Эдди спит как сурок. Должно быть, ваше чтение подействовало на него как снотворное, сэр! – И юноша опять засмеялся – беспечно, даже глуповато. Но теперь его смех звучал неприятно, поскольку священнику стало ясно, что сон старшего из близнецов был либо притворным, либо неестественным.
И покуда Эрнест продолжал беззаботно болтать, чудовищные механизмы продолжали работать, посылая разрушительные импульсы ему и его старшему брату, концентрируя всю свою могучую энергию в точках, незаметных как внушение и тонких как мысль. Вторжение затронуло все – даже обстановка комнаты донельзя исказилась: каждый предмет интерьера сбросил вдруг повседневное обличье и обнажил крошечное, гадкое сердце тьмы. Это была воистину ошеломительная и отталкивающая метаморфоза. Книги, кресла, картины – все утратило привычный благообразный вид и с беззвучным глумливым смехом выставило напоказ свое почерневшее, гнилое нутро. Так, по крайней мере, описывал священник все то, что происходило тогда перед его глазами… А Эрнест, зевая, беспечно и дурашливо болтал без умолку, по-прежнему оставаясь слеп к тому, что творилось вокруг!
На эту разительную перемену ушло не более десяти секунд; и, пока она совершалась, в памяти священника молнией вспыхнули слова Эдварда: «Если отец и не явится сам, он пришлет гонца». И Кертис понял, что мертвец сделал и то, и другое – прислал гонца и явился сам. В жестоком уме, освободившемся от приступов помешательства, которые одолевали его бренную оболочку, все еще жила застарелая неукротимая ненависть – и именно она руководила теперь незримой смертельной атакой. Тихая уединенная комната была залита этой ненавистью снизу доверху. По признанию священника, ужас от того, что разворачивалось перед ним, казалось, сдирал кожу с его спины… И, меж тем как Эрнест ничего не замечал, Эдвард мирно спал!.. Охваченный желанием помочь или спасти, но сознававший, что он один против целого легиона, священник вознес немую молитву своему Божеству. И в этот момент ожили часы на стене, загудев перед тем, как издать двенадцать ударов.
– Ну вот! Уже полночь – и, как видите, все в порядке! – воскликнул Эрнест, однако его речь почему-то звучала тише и глуше, чем раньше. – Все это – чертов вздор, не более! – произнес он еще менее отчетливо. – Пойду принесу виски и содовую из залы. – Он выглядел как человек, только что освободившийся от колоссального бремени. Но что-то в нем изменилось. Это читалось во всем – в манере говорить и держаться, в жестах, в походке, которой он направился к двери по толстому ковру. Юноша казался менее реальным, менее живым, он как будто скукожился, голос его утратил привычный тембр и богатство обертонов, а наружность сделалась крайне отталкивающей. Вся его личность если не иссохла, то определенно была тронута какой-то порчей. Каким-то непостижимым и страшным образом он шел на убыль…
Часы все еще гудели, готовясь к бою. Слышалось тихое позвякивание поднимавшейся цепи. Затем молот издал первый из дюжины ударов, возвещающих о наступлении полуночи.
– Я ухожу… – Эрнест слабо рассмеялся, стоя у двери. – Все это было чистой воды хандрой… по крайней мере с моей стороны. – И он скрылся из виду в коридоре.
Сила, которая так мощно пульсировала в комнате, последовала за ним.
Почти в тот же миг проснулся Эдвард. Однако его пробуждение сопровождалось неописуемым, душераздирающим криком, исполненным муки и страдания:
– О! О! Как же больно! Как больно! Я этого не выдержу. Оставь меня! Это разрывает меня на части!..
Священник вскочил на ноги, но тут в мгновение ока все вокруг приняло свой обычный вид. Библиотека выглядела как прежде, ужас покинул ее. Он ничего не мог сделать или сказать – поскольку в комнате не осталось ничего, что можно было бы исправить, защитить или атаковать. До него доносился голос Эдварда – глубокий, звучный, каким он дотоле никогда не был.
– Господи, как же хорошо я выспался! Мои силы словно удвоились… да, удвоились. Я чувствую себя превосходно! Должно быть, ваш рассказ, сэр, убаюкал меня, и я заснул. – Он с живостью и проворством пересек комнату. – А где же… гм… где же Эрни? – рассеянно и с запинкой, как будто с трудом припоминая имя, спросил он. По его лицу, казалось, пробежала тень угасшего воспоминания – промелькнула и исчезла. В тоне сквозило полнейшее безразличие, пришедшее на смену любви и заботе, которыми он раньше встречал малейший жест или слово своего брата. – Наверное, ушел… я имею в виду, конечно, ушел спать.
Кертис никогда не мог толком описать жуткую уверенность, которая овладела им в ту минуту, когда он стоял и, затаив дыхание, смотрел на юношу, – абсолютную, безоговорочную уверенность в том, что личность Эдварда претерпела невероятную внутреннюю метаморфозу и ныне это совсем другой человек. Но священник понял это, едва лишь его увидел. Ум, душа, сила характера старшего из близнецов удивительным образом выросли и окрепли. Нечто, что он ранее знал лишь с чужих слов или благодаря чудесному сродству любящих сердец, стало теперь неотъемлемой частью его естества, его сутью, и потому не нуждалось в выражении. И тем не менее этот зримый личностный рост повергал в ужас, заставивший Кертиса отшатнуться. Он почувствовал инстинктивное желание (глубинной природы которого не уразумел, равно как и того, почему на него вдруг накатило что-то вроде приступа тошноты) ударить юношу прямо там, где тот стоял; это быстро прошло, и тут, заслышав жалобный зов из парадной залы, тихо скользнувший между ними, он собрал остатки самообладания, повернулся и выбежал прочь. Эдвард неторопливо двинулся следом.
Они нашли Эрнеста – или то, что прежде было Эрнестом, – скорчившимся за столом в парадной зале и плачущим непонятно отчего. Лицо его почернело. Рот был открыт, челюсть отвисла; он беспомощно пускал слюну и напрочь утратил все признаки разума и человеческой личности.
Он продержался в этом жалком состоянии еще несколько недель, не проявляя никакой умственной и душевной деятельности, и наконец его бедное тело, функции которого были безнадежно расстроены, освободило то, что еще оставалось от Эрнеста и продолжало существовать по инерции, – вследствие полной и бесповоротной утраты всех жизненных сил.
И самым ужасным (так, по крайней мере, считала убитая горем семья) было то, что на протяжении этих недель Эдвард демонстрировал абсолютное и исключительно жестокое безразличие к случившемуся и почти не утруждал себя тем, чтобы навестить брата. Я также верю, что он лишь однажды назвал его по имени – когда сказал:
– Эрни? О, Эрни куда более счастлив там, где он сейчас.
1909
Западня
Это был один из тех малопривлекательных домов, за которыми прочно закрепляются разного рода нелепые суеверия – главным образом, вероятно, потому, что без них эти строения ничего примечательного из себя не представляют. Он выглядел как нельзя более заурядно, был начисто лишен какой-либо изюминки и уж тем более неповторимой атмосферы. Казалось, его нескладная, неказистая громада теснит собою деревья окрестного парка, и если он и мог чем-то привлечь внимание, то разве что своей непритязательностью.
Его невыразительные окна смотрели с небольшого холма на Кентиш-Уилд, одинаковый при любой погоде: суровый и угрюмый – зимой, безотрадный – весной и унылый летом. Словно закинутый неведомой гигантской рукой на землю и брошенный на произвол судьбы, этот особняк заставлял агентов по недвижимости основательно изощряться в своих объявлениях, и все же найти тех, кто пожелал бы в нем жить, было непросто. Его душа отлетела, говорили одни; она свела счеты с жизнью, рассуждали другие; к такому выводу, судя по всему, пришел и один из владельцев дома, который наложил на себя руки в библиотеке. Очевидно, причиной тому был какой-то наследственный недуг; во всяком случае, спустя время его родственник последовал примеру предка, а через двадцать лет – второй, и никакого внятного объяснения этим несчастьям не существовало. На деле только первый владелец особняка жил в нем постоянно – прочие приезжали лишь на летние месяцы, а потом с чувством облегчения его покидали. Вот почему, когда Джон Берли, нынешний хозяин дома, вступил в права владения, это место успело очутиться в цепких руках суеверия, которое, при всей его нелепости, было основано на череде зловещих и неопровержимых фактов.