Тайный советник. Исторические миниатюры — страница 60 из 119

О муж почтенный, ты, украшенный звездами,

Подобно — как корабль обвешан лоскутами,

Скажи мне: для чего толико испещрен?

Созвездьем на тебя какой знак наложен?

Если уж мы решили поговорить о лихоимцах, то без экскурса в прошлое никак не обойтись. Наша великая литература перенасыщена фактами о взятках. Но я не знаю еще ни одного аспиранта-историка, который бы осмелился защищать диссертацию на тему о взяточничестве как социальном явлении. Если такой храбрец сыщется, я подскажу ему, с кого начинать и кем закончить.

Среди множества неистребимых лихоимцев былого меня больше всего поражает личность Константина Скальковского. Тайный советник, писатель и балетоман, он служил вице-директором Горного департамента. Приведу случай из его яркой биографии. Однажды к нему, изнывая от страха, явился проситель — сибирский золотопромышленник.

— Ваше превосходительство, не подумайте чего-либо худого. Я ведь не человек, а — могила. Даже родная жена не узнает…

После чего он выложил перед вице-директором двадцать тысяч рублей. Скальковский небрежно пересчитал деньги:

— Вот что, милейший! Добавь к этому тридцать тысяч, не только жене рассказывай, а можешь даже в газетах напечатать, что Скальковский брал, берет и будет брать…

Взяточничество на святой Руси имеет давнюю и, прямо скажем, богатую историю. В канун нашего века ноздрей клещами не рвали, посему чиновники, уличенные в лихоимстве, смело представали перед судом:

— Так чего не брать, если сами дают? Я ведь не просил у них денег — они сами несли. Даже плакали, чтобы я взял… Ну как тут не пойти навстречу страдающему человеку?

— А воздерживаться пробовали? — спрашивали судьи.

— Так воздержись я, он ведь, сукин сын, лишнюю сотню доложит и выше меня полезет, а я в дураках останусь. Меня ведь даже подчиненные засмеют, я всякий авторитет потеряю!

Но сейчас, опережая защиту научных диссертаций, я спешу поведать читателю о столичном градоначальнике Николае Васильевиче Клейгельсе, который в многотомной летописи великороссийского казнокрадства занял самое почетное место.

Мне известны его великодушные изречения:

«Дамы и господа, вы сами знаете, что я человек известных форм, а посему советую… лучше молчать!»

Для вызревания Клейгельса история отвела ему конюшни. Признаем за истину, что наш герой сидел в седле идеально: его плечо, колено и носок сапога составляли одну отвесную линию. Он четко проделывал «рысь на пятачке» или «галоп на месте», к чему способен не каждый. Кроме того, Клейгельс смолоду проявил сочный и выразительный талант, каким славятся цыгане на лошадиных ярмарках. Клейгельсу ничего не стоило с большой выгодой для себя продать пару гнедых, давно пригодных лишь для производства мусульманских бифштексов.

Когда летом 1868 года юный Клейгельс появился в драгунах лейб-гвардии, все оценили его посадку и хороший «срыв» по сигналу стартера. Инспектор кавалерии, великий князь Николай Николаевич, алкоголик с большим и заслуженным стажем, тоже одобрил умение, с каким Клейгельс брал любые барьеры:

— Подстричь хвост, и можно в мой эскадрон… Фа!

В этом эскадроне, вращаясь среди титулованной знати, корнет Клейгельс не повысил интеллекта, зато возымел желание преуспеть в жизни, уповая на свою голенастую кобылу:

— Фа-фа-фа! Мою карьеру Глява далеко вынесет…

В ту пору он не думал еще о взятках, зато получал немало призов на знаменитых конкурсах в Михайловском манеже; там в ложах сидели красавицы столичного света, банкиры и адвокаты, балерины, бывшие на содержании немощных сенаторов, и упитанные «коты», бывшие на содержании балерин. По выстрелу стартера распахивались ворота паддока: галопируя на влажном песке, вылетал перед публикой Клейгельс, его пылкая Глява ни разу не помяла цветов у барьерной «корзинки», не задела копытом ни одного кирпича в только что сложенной «стенке». Оркестр гвардии исполнял праздничный туш, а дамы наводили лорнеты на победителя, слышался их говор:

— Опять этот душка Клейгельс! От такого кентавра, я уверена, не спастись никакой амазонке.

Все складывалось как нельзя лучше. А тут началась война на Балканах, и Клейгельс расценил ее как удачный повод для выдвижения. Свое геройство он проявил в должности конного ординарца великого князя Николая Николаевича, от которого получил первые ордена и чин ротмистра. Далеко позади остались балканские кручи с их незабываемой Шипкой; перед усталой кавалерией блеснули синие воды Мраморного моря, и здесь великий князь отблагодарил своего ординарца:

— Чтобы тебе отличиться, езжай в Петербург с известием его величеству о благополучном исходе войны…

Естественно, такого посланца ожидала высокая награда. Клейгельс получил от царя золотое оружие «за храбрость», его грудь украсилась аксельбантом флигель-адъютанта.

— Спасибо Гляве, — сказал он. — Взяла барьер…

Время после войны было спекулятивное. Петербург лихорадило в припадках наживы и прибылей. Обыватели зорко следили за курсом акций, в захолустье провинции рождались и лопались банки, в Английском клубе аристократы играли, ставя на последнюю карту золото стаканами, кокотки брезгливо морщились при виде сотенной, ибо свои грациозные шалости оценивали гораздо выше, кучера и дворники сверяли номера лотерейных билетов с таблицами, а газетные репортеры подсчитывали гонорары согласно прейскуранту столичных происшествий:

— Карманная кража — гривенник, из блинной лавки стащили ушат с тестом — пятнадцать копеек, поджог квартиры с целью получения страховки — полтинник, драка в публичном доме — рубль, опоздание брандмайора на пожар по случаю именин… ладно, пусть пятачок! Наконец, вчера престарелый бонвиван искушал на улице гимназистку — червонец, никак не меньше!

Столица развращалась, чтобы обогащаться, она же обогащалась, чтобы развращаться и дальше. Клейгельс размышлял:

— Где тот барьер, который надобно взять? Обидно, если другие раньше меня выйдут к призовому столбу…

Вскоре он занял место офицера для особых поручений при петербургском генерал-губернаторе и в 1882 году стал полковником. Николай Васильевич освоил солидность в поступках, жесты его сделались величавы, он холил седеющие бакенбарды, которые свисали со щек, словно две банные мочалки, и любую свою энциклику начинал обычно рефреном:

— Я достаточно известен как человек известных форм…

Было бы болото, а черти всегда найдутся. От орлиного взора Клейгельса не укрылось, что Акакии Акакиевичи в столичной канцелярии живут с бесподобной лихостью. Получая гроши жалованья, они хвастались лошадьми, у которых подковы отлиты из чистого серебра; даже мелкая чиновная тля, подшивающая входящие-исходящие, кутала плечи красавиц в роскошные манто. С чего бы такая роскошь? Клейгельс заметил, что чинодралы ретиво исполняли прошения, уголок которых чуть загнут, и они безжалостно откладывали «слезницы» без такого загиба. Сообразить нетрудно, что это потаенный сигнал: загнул проситель бумагу — даст, не загнул — дурак, жизни не знает…

— С одних орденов да аксельбантов много не наживешь, — здраво рассудил Клейгельс, — тут еще пособие нужно…

История забыла отметить торжественную дату, когда некто загнул для него уголок на прошении, а Клейгельс тот уголок распрямил. Но близость к генерал-губернатору делала его персону столь значительной, что не дать ему было никак нельзя. Стоило поужинать в ресторане и подняться из-за стола, как перед ним почтительно склонялся вышколенный метрдотель:

— Вы нечаянно обронили сто рублей.

— Врешь! — отвечал Клейгельс. — Я уронил сразу триста.

— Может, полтораста? — намекал метрдотель.

— Согласен, что уронил двести…

Это был «десерт» его ужина. Клейгельс уже был женат на Телешевой, имел двух сыновей; жене он признавался, что в рамках «особых поручений» ему становится душно.

— Ты же, душечка, сама знаешь, что мне для успеха надобен весь город. Имей я власть над целым городом, можно на одних унитазах составить приличный капиталец. Если даже по копейке с унитаза, так подумай, сколько получится?

Жена впадала в истому райского блаженства.

— Ужас! — отвечала она, закатывая глаза.

Клейгельс подзывал сыновей, Алешеньку с Жоржиком, костяшками пальцев стучал по их черепам, словно проверяя их прочность, как на базаре проверяют целость горшков.

— В конце концов, — говорил он жене, словно извиняясь, — о детях тоже подумать надобно… Им еще жить и жить!

В 1887 году обнаружилась вакансия на пост варшавского обер-полицмейстера при тамошнем генерал-губернаторе Гурко, который был человеком честным, а роль «гешефтмахерши» при нем исполняла жена. Она же и подсказала мужу:

— Клейгельс и я берем на себя гигиену города…

Сколько там наворовал Клейгельс, этого я не выяснил, но доход с унитазов был ощутим. Журнал «Нива» заверял читателей, что в «лице Н. В. Клейгельса Варшава получила деятельного администратора, который поставил на должную высоту санитарную часть города», за что и произведен в генерал-майоры…

Человек «известных форм» кормился от унитазов! Раздобрел. Напыжился. Бакенбарды стали еще длиннее…

— Моя Глява брала и не такие барьеры! — хвастал Клейгельс. — Вы же знаете, что я человек известных форм и дезинфекции всегда придавал философское значение… чтобы не пахло!

Все резолюции Клейгельса были однозначные по форме: «К исполнению»; или еще проще: «Поступать по закону…»


Трудно вникнуть в психологию хапуги и взяточника.

Смею думать, что лихоимство (сиречь взяточничество) — это порождение бюрократии, а сама бюрократия — это каста, сознательно отгородившаяся от народа, который зависим от капризов канцелярий. Чиновник всегда ощущал свое превосходство перед жалким просителем, мнущимся на пороге его кабинета; убедить или разжалобить бюрократа нельзя, зато его всегда можно подкупить, и на взятку он идет охотно. Бюрократу наплевать на то, что будут писать о нем через сотню лет: ему важно урвать сегодня, проглотить кусок поскорее, пока его не схватили другие, более алчные и проворные. Наверное, психология казнокрада такова, что он верит в свою исключительность, ибо живет лучше других; хапуга не будет страдать о нуждах отечества, ибо все идеалы его кабинетного патриотизма легко умещаются в бумажнике. «Если взятка стала большой