Тайный советник вождя — страница 257 из 466

Вставала рано, уходила в лес. После завтрака садилась на веранде гостиницы в плетеное кресло, рядом такой же столик (все это чистое, новое, красивое) и работала часа 4–5. После обеда снова прогулка и опять чтение в полное удовольствие.

Елена Яковлевна целый день была занята по хозяйству и с детьми. Их у нее четверо. Изредка помогала ей, но, извинившись заранее, предупредила, что буду только отдыхать и ей — плохая помощница. Да она и сама меня не подпускала ни к чему, понимая, какую ношу на плечах несу в учебном году. Вечером изредка общалась с Наденькой (научный сотрудник при музее), хотя она самостоятельно, без директора Дмитрия Ивановича ничего не делала. Анекдот — не иначе: он без себя не разрешал провести со мной посещение Дома-музея. А я сама посетила, посмотрела, послушала старика сторожа, дежурившего по ночам. А караулить-то было нечего и не от кого. Вот только я посетила музей рано утром. И как же рассердился Дмитрий Иванович, узнав, что я, не дождавшись его, взяла себе в качестве гида старика сторожа. Оказывается, что этот домик новый, а тот, где ночь провел Сталин, сгорел. Вот с тех пор и караулили, а что — сами не знали. Ночную вазу, что ли.

Дмитрий Иванович был увлечен своим хозяйством. С утра пораньше он в Юхнове на строительстве собственного дома (за что потом имел неприятности по службе), затем запасал сено для коровы и телки. Кроме того, у него были две свиньи, стадо кур, гусей. Телка, огромная и нахальная, оставляла большие лепешки на клумбе. Вечерами я бесцеремонно разъясняла Дмитрию Ивановичу, что он не прав, уделяя много внимания своим нуждам, что из Москвы, из ПУРа приезжают товарищи, спрашивают директора, а его никогда нет на месте. Что скотина на участке — безобразное явление, что в музее за две недели, проведенных много, я видела лишь несколько посетителей. Были муж и жена — москвичи. Приехали на машине и даже не ночевали в гостинице, а Наденька скупо и сухо рассказала о музее только то, что разрешил Дмитрий Иванович. Не показала окрестностей, а они являли собою свежие раны войны. Земля вся была изрыта (дзоты, окопы). И вторые посетители — семья молодогвардейца Радика Юркина (жена его из Юхнова) да двое их детишек. Мы с ними поиграли в волейбол, погуляли — и они уехали домой в Юхнов. Был еще отряд пионеров из лагеря.

На мое недоумение Дмитрий Иванович не реагировал, ссылаясь на то, что послан сюда из-за ранений на поправку, что скоро возьмется за дело. Кончилось тем, что его освободили и перевели куда-то в военное училище, не знаю в качество кого.

Однажды сидела и работала на веранде, в гостинице. Ясное утро. Легко и весело на душе. Беззаботно. Люблю ранние рассказы Горького, его смелых, стремящихся к свободе и труду героев. Увлеченно читала. Услышала обращенные ко мне слова: «Вы что же, здесь отдыхаете? Не знаете ли случайно, где директор?»

Передо мною стоял в военной форме без погон довольно высокий пожилой мужчина. Какая-то неуловимая приятность в голосе, в манерах привлекли мое внимание. Я ответила вежливо, смягчив свой резкий, чрезмерно громкий голос. Разговор приобрел легкий, непринужденный характер. Человек не торопился. Видимо, рад был побеседовать и расслабиться.

Бывает, правда, очень редко, когда вдруг без видимых причин почувствуешь необыкновенное расположение к впервые увиденному человеку, с которым и разговаривать приятно, и просто быть, общаться хорошо. Так случается: не ждешь, не гадаешь, а неожиданно находишь. Как-то все вписывалось тогда в единую картину спокойствия, благостности. И гостиница — чистая, свежестью насыщенная, пахнущая березой и сосной, не тронутая еще рукой человека, только приготовленная для него. И плетеные кресла, и столики на веранде, опоясывающей здание, и цветы на клумбе, яркие и душистые, и банька с березовыми вениками, где одно наслаждение было попариться, и «шоколадный» домик (три комнаты) директора, и, наконец, каждое утро букетик свежих цветов на раскрытом окошке Наденьки (она, конечно, знала, кто их приносил, хотя и отнекивалась) — все создавало особую обстановку романтичности, праздничности, располагало к доверию, к тихой грусти и радости.

Сначала симпатия. Слово забытое почти, но справедливо отображающее чувство, которое возникло между нами (мною и человеком, обратившимся ко мне). Потом — доверие. Потом желание рассказать друг другу, приоткрыть краешек завесы из прожитой жизни.

Буду называть его Николаем Алексеевичем, раз он сам выбрал такое имя для книги. Хорошо воспитанный и образованный. Надо подчеркнуть большие познания его, огромный разносторонний кругозор, осведомленность в области искусства, литературы. Приходилось напрягаться при разговоре, чтобы не оказаться ниже его. Однако его такт, умение вести беседу выручали: он избегал сложностей, затруднений, часто придавая беседе шутливый характер. Несколько вечеров мы провели вместе.

Проклятое мое свойство — свойство педагога-литератора: все замечать, видеть, даже ненужные мелочи. Так или близко к этому сказал Горький. Это утомляет. Мои сокурсницы ворчали, когда например, по пути в институт, да еще на госэкзамен, я говорила, обращаясь к ним: «Смотрите, какие шикарные косы у девушки!» «Ну, о чем ты думаешь! — удивлялись они. — Ведь экзамен идешь сдавать».

— Такая наблюдательная, а меня не заметила, как я подошел, — пошутил Николай Алексеевич. — Ну, волшебница-наблюдательница, скажите, есть ли что во мне отличающее от других?

— Скажу. Грусть в глазах, задумчивость, озабоченность.

— Вы угадали. Думал, что застегнут на все пуговицы, на все крючки, ан нет. Какой-то крючочек выскочил из петли… Знаете, как хочется поговорить по-дружески. Или уже к старости годы клонятся, одиночество тяготит. Уходят друзья. Совсем уходят. У дочери все больше своих интересов и проблем.

— Она взрослая?

— Да. Кончила университет.

— А жена?

— Были жены. Схоронил…

Ощущая мое сочувствие, Николай Алексеевич начал говорить, часто прерывая рассказ долгим молчанием. «И поведаю печаль свою». Зачем только я эгоистично всполошила в его памяти ту страшную, даже теперь, после мучений военных лет, душу раздирающую картину насильственной смерти первой жены и неродившегося ребенка. Сцена прощания с ней и с дитем настолько потрясла меня, что я разрыдалась.

— Не надо, не надо дальше! — Я об этом уже писала на листочках и отдала сыну, поэтому не стану повторять, так как и теперь мне страшна та безумная ночь Николая Алексеевича у разрытой могилы.

Обхватив его голову, я поцеловала его.

О той ночи он, оказывается, прежде не говорил никому. Об этом можно было рассказать только человеку постороннему, с которым, наверное, больше не встретишься. Слабину такую себе не простишь… Мы стали близки друг другу. Но надо было расставаться.

— Я снова, — сказал он на следующий день, — застегнут на все крючки. Они в своих привычных петлях. Спасибо, что способствовали в какой-то мере восстановлению душевного равновесия.

Мы вместе позавтракали — двое в пустой гостинице. Он заранее, оказывается, договорился с поваром обо всем. Ни о чем вчерашнем не было помянуто. Но глаза, полные грусти и тревоги, не отпускали меня. Они и потом мне долго-долго вспоминались и снились.

Посмотрев на часы, Николай Алексеевич сказал, что через два часа за ним придет машина, и предложил в последний раз пройтись к домику Сталина, погулять. Решили не искать друг друга. Рассказала ему о дочке-студентке, о сыне-журналисте, который писал тогда книгу о войне в Корее. Это его особенно заинтересовало. Спросил, где будет напечатана книжка. Лишь теперь, спустя много лет, я поняла, что ему уже тогда, вскоре после смерти Сталина, хотелось поведать людям о виденном и пережитом.

И все. Больше мы не встречались, хотя мысли мои тянулись к нему и часто расстояние, разделявшее нас, было очень коротким.

Много лет подряд месяц-полтора проводила я в Петрово-Дальнем, в пансионате на высоком берегу, где Истра впадает в Москву-реку. С этим местом у меня связаны разные воспоминания. Любила голубую беседку над обрывом. Из нее далеко просматривались расположенные на том берегу реки Москвы окрестности. Зеленели и пестрели разноцветьем заливные луга, шумели, водопадом низвергаясь, каскады на большой плотине, выстроенной при Хрущеве. Летели брызги, сверкая на солнце. Великолепное зрелище. Вдали темнеют густые леса. Там расположены за зелеными заборами правительственные дачи в Усове, Жуковке, Ильинском, там жил дорогой человек Николай Алексеевич. Слышал ли он приветы мои, долетали ли до него мои жалобы на тяготы жизни, желание увидеться?.. Постарел, конечно. Ведь многое после Сталина коснулось лично его.

Густые леса — если смотришь из беседки чуть влево. А если взглянешь прямо, то увидишь на том берегу, за лугом, село Знаменское, церковь, избу, которую год за годом снимал на лето сын с семьей. Однажды сидела в беседке и думала о своем. Увидела какое-то движение на том берегу по направлению к кладбищу. Видимо, хоронили военного, при спуске гроба в могилу произвели салют. Вскоре стремительно подъехали несколько казенных машин, всполошились охранники особого района, но они опоздали. На земле остался лишь свежий холмик. Люди, отдав должное, расходились. Позже узнала, что на старом кладбище схоронили какого-то подполковника. Были только пожилые мужчины да одна женщина. И видели все это мои внучки, Маша и Катя. Недаром так щемило тогда мое сердце…»[65]

Автор счастлив тем, что и сейчас, в девяностых годах, работая над этой книгой, имеет возможность посоветоваться с матерью, Ниной Николаевной, что-то выяснить, уточнить. Несколько раз задавала она мне вопрос: будет ли названа настоящая фамилия Лукашова? Когда? Этот же вопрос повторяется и на читательских конференциях, и в тысячах писем, получаемых автором. Мне даже странно, почему такой интерес. Ведь настоящая фамилия почти ничего не даст, разве что историкам знакома она да людям весьма пожилым. Тем не менее одна женщина, например, кандидат наук, обращалась ко мне раз за разом, обосновывая предполагаемые кандидатуры. Я отвечал коротко: нет. Потом сообразил: она идет методом исключения, математического отбора. Все ближе, ближе. Как в детской игре: тепло, еще теплее. Когда получил от нее двадцать четвертое (!) письмо, понял — еще немного и будет совсем горячо. Переписку пришлось прекратить.