не Калугина Гора на улице Кривой Овраг. Товарищи милиционеры, прекратите злодеяния, арестуйте преступников. Пусть в нашем городе восторжествует справедливость, а Советский суд по всей строгости покарает душегубцев!» Как все верно сказано… У вас, Клавдия, определенно писательский дар… Кстати, вы никогда не писали стихи? Может, в детстве пробовали? А то, знаете ли, бывает. Я вот два раза перечитал ваше сообщение. Когда второй раз начал читал, то слезу пробило. А как информационно! Буквально каждое слово в точку! Как нам в милиции не хватает таких сознательных граждан, как вы. Побольше бы их в нашем городе! Признайтесь, это ведь ваш почерк?
— Не мой, — уперлась Полетаева, даже не взглянув на записку.
— А мне кажется, что именно ваш, — прежним дружелюбным тоном промолвил Щелкунов. — Кроме того, нам ничего не стоит добыть ваш образец почерка и сравнить с почерком, каким написана эта анонимка. И когда окажется, что это один и тот же почерк — а именно так и произойдет, — вас можно будет привлечь за дачу заведомо ложных показаний по статье девяносто пятой главы второй Уголовного кодекса РСФСР к исправительно-трудовым работам или лишению свободы на срок три месяца. А поскольку ваши ложные показания находятся в прямой связи с обвинением в тяжком преступлении, то есть убийстве… — Виталий Викторович помолчал для пущего эффекта. — …То можно присесть и на пару лет, — закончил он в том же доброжелательном тоне.
— Как вы обо мне узнали? — после довольно долгого молчания хмуро поинтересовалась Полетаева. — Галка-вдова небось напела?
— Работа у нас такая — узнавать правду, — сказал Щелкунов. — Да и не важно, кто и что напел. Важно другое: ты что-то знаешь об убийстве на Грузинской улице в итээровском доме. Так что — говори.
Полетаева молчала. Было видно по ее напряженному лицу, что внутри нее происходит нешуточная борьба и требуется всего какая-то малость, чтобы подтолкнуть ее к нужному решению…
— Вы, наверное, полагаете, что вас могут ожидать неприятности оттого, что вы сообщите нам, помогая правосудию и нарушая правила воровского мира? — спросил Виталий Викторович. — Так вот, Клавдия Олеговна. Смею вас заверить, что никто и никогда не узнает, что информация о покойном Модесте Печорском поступила непосредственно от вас. Даю слово офицера, — добавил для пущей убедительности майор Щелкунов.
Столь любезный разговор: «вы, наверное, полагаете», «вас могут ожидать», «смею вас заверить», да еще данное «слово офицера» — возымели должное действие. Клавдия сдалась.
— Я написала анонимку в запале… — все-таки пошла на контакт Клава Полетаева. — Была очень зла на Степана за то, что он бросил меня и сошелся с этой… Галиной с Калуги. Вы видели эту жирную бабу? — И, не дождавшись ответа, подытожила: — Ну вот!
— Тут дело вкуса, конечно, — широко улыбнулся Щелкунов. — Конечно, Степан Калинин поступил с вами некрасиво, я бы даже сказал, подло, — ненавязчиво подыграл женщине Виталий Викторович. — Поэтому вас ничто не обязывает вести себя по отношению к нему великодушно и благородно. Напротив, вам предоставляется замечательная возможность наказать вашего обидчика. Разумеется, нашими руками… К тому же из-за него под суд может пойти девушка, совершенно непричастная к преступлению на Грузинской улице. — Майор Щелкунов немного помолчал и серьезным тоном сказал: — Я слышал о вас как о честной и порядочной, конечно, вне своей профессии, девушке, — не моргнув глазом соврал он. — Мне кажется, вы не допустите, чтобы посадили в тюрьму ни в чем не повинного человека. Но если вы будете молчать о преступлении на Грузинской улице, — добавил нравоучительным тоном Виталий Викторович, — вы сами станете преступницей.
— Хорошо, слушайте, ведь не отвяжетесь же, — сдалась наконец Клавдия Полетаева и добавила: — А вы точно не скажете, что это я вам… ну, все это рассказала?
— Я же обещал, — заверил Щелкунов. — Мне что, перекреститься, что ли, нужно?
— Хорошо, — удовлетворенно кивнула Клава и принялась рассказывать, говоря правду, а иной раз недоговаривая ее. — С Калиной мы познакомились осенью прошлого года. Он только что освободился из дядиного дома[14] и зашел в один из коммерческих магазинов посмотреть, что продают и какие там цены. А я высматривала себе жирненького карася… то есть зашла прикупить себе рыбки на жареху, — быстро поправилась Клавка, искоса глянув на Виталия Викторовича. — Ну, мы заметили друг друга, познакомились, и он предложил мне пойти прогуляться. Погода была хорошая, и я согласилась… Как-то так само собой случилось, что мы пришли к моему дому. Я вижу — он голодный. И я была не прочь перекусить. Зашли, значит, ко мне, я собрала быстро на стол, что из припасов было, бутылочка красного винца нашлась… Выпили, значит, покушали. Темы разные проговорили. А потом… Ну, в общем, он мне сразу понравился и с того времени остался у меня жить. Жалко мне его было, и я его поначалу подкармливала, а потом он кое-что стал домой приносить, а где брал и чем занимался, то мне неведомо, да и не спрашивала я его об этом, потому как мне это ни к чему. Мне было важно, чтобы он был со мной, рядом… — Полетаева перевела дыхание и продолжила: — Так было с месяц, может, немного больше. А потом Степа как-то разом изменился. Стал часто уходить из дома, иногда не приходил ночевать. Однажды я высказала ему по этому поводу свое недовольство, так он меня ударил. С тех пор всегда, как только я начинала ему выговаривать, он меня бил. Но я продолжала любить его и ревновать…
Клавдия вдруг закрыла лицо руками и разрыдалась. Громко и горько. Ее было искренне жаль. Несмотря на прозаичность того, что она рассказывала, это была человеческая трагедия, вызывающая сочувствие у людей, еще не очерствевших душой. К таковым относился Виталий Викторович. Даже оперуполномоченный Рожнов, которого нельзя было заподозрить в сентиментальности, расчувствовался (если можно так сказать) и дважды неловко переступил с ноги на ногу. Когда Клавдия успокоилась, вытерев слезы и пару раз сморкнувшись в батистовый платочек, она продолжила с прежней обидой:
— Однажды в порыве ревности я пошла за ним. И дошла до дома этой жирной… вдовы, будь она трижды проклята! Я ведь когда-то с ней дружила. Все полагали, что она бедная вдова, потерявшая мужа на фронте. Мужа-то она, конечно, потеряла, но была отнюдь не бедной. Особенно с тех пор, как охмурила этого старикашку Печорского…
— Кого? — невольно ахнул Щелкунов, не поверив собственным ушам.
— Печорского, — повторила Полетаева и посмотрела на Виталия Викторовича. — Ну, того самого, кого они потом убили…
Глава 13. Раздумья советника юстиции
Новость, которую сообщили Гринделю накануне коллеги, была не из приятных… Майор Щелкунов, у которого он забрал дело Модеста Печорского по распоряжению вышестоящего начальства, продолжал втихомолку вести собственное расследование в частном порядке. Мало того что его действия противоречат корпоративной этике, так это еще и является откровенным нарушением субординации и закона. Частный сыск какой-то! И самое невероятное — Щелкунов ведет свое расследование с целью обелить обвиняемых в убийстве!
Советник юстиции Гриндель был возмущен. Да кто такой этот милицейский майоришка? Начальник какого-то там отдела в управлении города. И даже не республики! Смеет противостоять республиканской прокуратуре в лице его, Валдиса Давидовича Гринделя! Да он сотрет этого майора в порошок! И начнет этим заниматься прямо сейчас.
Старший следователь прокуратуры поднял трубку телефона, крутанул несколько раз диск аппарата и довольно долго и почтительно разговаривал с абонентом на том конце провода, негодуя и жалуясь одновременно. Когда разговор закончился, Гриндель положил трубку на рычажки аппарата, сел и удовлетворенно подумал: «Этот майор свое получит». Потом вдруг задумался. «А может, не все так просто в этом деле Печорского? Жена задумала замочить ненавистного старого мужа и привлекла с этой целью своего любовника — банальная, по сути, бытовуха. А вот если в этом деле замешан сотрудник милиции, который покрывает преступников… Такое дело примет уже совершенно иной оборот! Какой резонанс может приобрести успешное раскрытие такого преступления: майор милиции в сговоре с двумя убийцами. А если еще подать дело таким образом, что этот майор Щелкунов является руководителем преступной группы, в которой состоят Нина Печорская и ее любовник Силин, то… — Старший следователь в возбуждении вскочил со стула. — А что, если майор Щелкунов и есть настоящий любовник Нины Печорской, а этот Анатолий Силин всего лишь фигура для отвода глаз? И задумка у этого майора очень даже далеко идущая… Ух, какое громкое дело может получиться!»
Гриндель принялся ходить по кабинету, обдумывая появившуюся новую версию. Но мысль — это такая субстанция, которая существует сама по себе и часто является непредсказуемой. Может неожиданно прийти и тотчас улетучиться. Следом за ней может подойти другая, совершенно иная, идущая вразрез с первой. И таковая Гринделю пришла: «Так что же тогда получается, майор Щелкунов навел следствие сам на себя, поскольку именно он заподозрил, что смерть Печорского не суицид, а убийство. И заявил об этом. Так разве бывает? Ведь он мог вполне спокойно и небезосновательно — чему помогла бы предсмертная записка — списать смерть предпринимателя на самоубийство. А когда все утихнет — сделаться сожителем Нины, а может, и мужем, заполучив в собственность все то, что прежде нажил Модест Вениаминович Печорский».
Будет явным перебором, если выставить майора Щелкунова организатором и вдохновителем убийства Печорского. А вот то, что майор неровно дышит к Нине, бесспорный факт. Потому-то он и старается ее обелить, чтобы потом, когда дело закончится в ее пользу, получить от нее в знак благодарности благосклонность и все, что за этим последует. «Что ж, — Гриндель недобро усмехнулся, — посмотрим, как это у тебя получится».
Единственным правильным решением в деле убийства Печорского было одно: форсировать получение признательных показаний от Нины Печорской и Силина и тем самым связать руки майору Щелкунову и упредить его попытки выставить Нину Печорскую невиновной. Кроме того, Валдис Давидович надеялся, что его звонок наверх по поводу самоуправства начальника отдела по борьбе с бандитизмом и дезертирством городского управления милиции будет иметь негативные последствия для нарушающего дисциплину и субординацию майора, не совсем представляющего, с кем можно тягаться, а с кем — не стоит.