Она замолчала, вновь села, сгорбилась, отвернулась. Сквара поспешно отскрёб ладони ветошкой, сел перед хозяйкой на корточки, взял за руки. Хотелось проморгаться, наверно, глаза глиной запорошил.
– Тётенька Шерёшка… семьяне твои у Матери на правом колене… за тобой оттуда приглядывают!..
Бобылка с видимым трудом перевела дух.
– Вот и Ветер так рассудил, – прошептала она. – Он всех нас, узников, отпустил. Владычица, сказал, сполна отмерила кару… не смертному в Её суд встревать… Распоясанные звали меня с собой. Я осталась… на могилах…
Сквара недоумённо свёл брови:
– Тётенька Шерёшка… а… а за что ж тебя? Ты ведь… с девушками праведной царицы… – Вдруг догадался: – Твоего мужа, стало быть, изветники оговорили?
– Печку затепли, неслушь, – сказала Шерёшка. – Ночь скоро.
Огонь в обновлённой печи должен загореться прежде заката. Иначе заблудится домовой, убредёт из избы, превращённой в простую клеть. Печь, конечно, нельзя толком калить, пока не просохла, но Сквара и не собирался. Живо расколол сбережённое полено, до половины сгоревшее ещё в старой печи. Сложил в глиняной сковородке щепяной костерок шалашиком. По плечо запустил руку в устье, поставил. Раскрыл коробочку ветошного трута, ударил Шерёшкиным кресалом.
– Вернись, батюшка Огонь…
– Воскресни, родимый, – отозвалась хозяйка. – Царевич-молодец, лезь в новый дворец!
Почему-то Сквара волновался, добрый ли нрав окажет новая печь, но узкая серая струйка послушно явилась из устья. Потекла вверх, словно озираясь в избе… наконец выгнулась, как довольная кошка. Нырнула в дымоволок. Сквара с облегчением перевёл дух. Обернулся к Шерёшке, заулыбался.
Та смотрела на огонёк, трепетавший в горниле.
– Я говорила тебе, что мой отец держал переписчиков? Однажды он собрал забавные хвалы Правосудной, сложенные жрецом Кинвригом Незамыслом и его учеником Гедахом. Свёл воедино слова, невозбранно звучавшие на улице и в храме, велел красиво переписать, сшить… Отец сам нарисовал обложки, дерзнув изобразить Владычицу в окружении веселья и радости. Мы с мужем повезли книгу Гедаху с Кинвригом. Они тогда служили Матери и людям здесь, в Царском Волоке…
«А я видел её! В Мытной, в сокровищнице!» – едва не ляпнул Сквара. Всё же не ляпнул: что-то заставило прикусить язык. Может, то, что «Умилка Владычицы» лежала распоротая пополам, а листки с весёлыми буквицами липли на груди казнённого Ивеня. Тайна, из-за которой погибло столько людей, казалась горячим железом. Поди возьми без клещей. Сквара люто жалел, что рядом не было Ознобиши.
– Мы не знали, что ветры в парусах веры успели перемениться, – продолжала Шерёшка. – Андархайна велика, вести идут порою неспешно… Круг Мудрецов определил поклонение, достойное верных, всё же прочее заклеймил. Мы были в пути, когда из храмов начали изгонять смех. А когда прибыли сюда, то сразу оказались в одной невольке с нашими стихотворцами, ибо Царским Волоком уже правили яростные очистители веры. Там я и поняла, что непраздна…
Девственное пламя в печи успело опасть. Сквара сунул руку в едва нагревшееся горнило, добавил горсть щепок, те весело принялись. Он вернулся к хозяйке, снова сел перед нею на корточки:
– Тётенька… каким бы именем мне тебя звать, чтобы ты радовалась?
Бобылка покачала головой:
– Этого имени больше никто не произносит ни здесь, ни в погибшей столице, оно не продолжится… Зачем тащить его из могилы? Мой род миновался, теперь я просто Шерёшка – мёрзлая грязь.
Хотён, на несколько дней перенявший у дикомыта заботу о смертнике, встретил Сквару больной, задумчивый, на самого себя непохожий.
– Буянил?.. – неволей встревожился тот. – Опять напасть норовил?
Он не стал поминать слишком страшное слово, вырвавшееся у Хотёна. Самого мороз прохватывал по спине и скопом лезли на ум россказни о бедолагах, посланных в родную деревню – отцу-матери смерёдушкой за грехи.
Хотён, кажется, сперва думал отделаться привычной издёвкой, потом вздохнул, мотнул головой. Он понимал, о чём на самом деле спрашивал Сквара.
– Лихарь сказывал, Кудаш с юга пришёл… А мы на Чёрном ручье жили.
Прозвучало с вызовом. Так люди сами себя уговаривают.
Опёнок тоже вздохнул:
– Нынче кормил его?
– Кормил…
– Ладно, вечером ведро вынесу, – пообещал Сквара.
После Шерёшкиных рассказов ему было о чём поразмыслить и без Хотёна, подзабывшего, как выглядел обидчик-отец. Распоясанные, отлучённые от служения жрецы в подземелье, наставник и ученик… чувство было, словно он до них дотронуться мог. Шерёшка бы не простыла в ветхой избёнке, пока сушит новую печь. Дождаться отлучки Лихаря, снова пролезть в Мытную башню…
Время было не вытное, но после суток лыжного бега желудок требовал пищи. Сквара наудачу сунулся в поварню. Ему повезло, нынче там распоряжался Воробыш. Ходил важный, румяный, боялся что-нибудь упустить. Стряпки, конечно, посмеивались, но в меру. Потешишься, а назавтра окажется, что брали на зубок будущего державца. Памятливого, как любой справный владетель.
Лыкасик обрадовался голодному дикомыту, сам отложил ему в миску хорошо сквашенной озёрной капусты, даже добавил горсть свежего водяного гороха.
– Новости слышал?
Сквара, успевший набить рот, сразу опустил ложку:
– Вязень разболелся от Хотёновой холи?..
– Ну тебя с твоим обречёнником, – отмахнулся Лыкаш.
Сквара вновь догадался:
– Кабального, что ли, прибили?
Воробышу не рука была сражаться ради наречения имени, он завидовал воинской чести и тайком радовался проносу. Он огляделся, притишил голос:
– Учитель у себя затворился!
Сквара чуть не поперхнулся капустой, вскинул глаза. Мысль, что с Ветром могло что-то случиться, едва ли не впервые посетила его. Источник был несокрушимей каменных башен, самый нестомчивый, самый удатный, самый…
– И снедь отвергает, – добавил Лыкаш. – Лихарь у него как есть поселился, под дверью спит, в передних покоях.
«В передних?..» Сквара с облегчением показал Воробышу кулак, вновь принялся за еду. Значит, сам котляр был в порядке, просто не хотел от матери отходить. Такое бывало. Расслабленная впадала в прозрачное подобие сна: лежала с открытыми глазами, улыбалась обступавшим её незримым теням… напевала колыбельные маленькому Агрыму. В такие дни Ветер выставлял вон служанку. Сам сидел с мотушью, держал за руку, смотрел в глаза.
А Лихарь… Ну ещё бы.
Опёнок молча жевал. Лыкаш обошёл стряпную, вернулся:
– В Недобоевом погосте кручина теперь, во как.
Опять подумалось о кабальном, но лишь на миг. Сквара сообразил, кивнул:
– Кто ж вечен… Дединька совсем ветхий ходил.
Лыкаш хлопнул себя по бёдрам ладонями:
– Какой дединька? Маганку в рыбном пруду нашли!
– Маганку?..
Нежное, заплаканное лицо… маленькие руки без варежек… Поскользнулась с мостков, ударилась, на выручку не поспели? Увиделось ли ей в последние мгновения солнце, то солнце, что начало разгораться перед глазами придушенного Хотёна?
– Недобой ругмя ругается, – рассказывал Воробыш. – Другого места, говорит, не нашла! Оттуда теперь воду спускать и всю рыбу только зверям, о чём думала, надолба!
Сквара медлительно повторил:
– Думала?
– Так она сама, – пояснил Лыкаш. – Камней в мешок набрала. Теперь вся семья одни водоросли жуй. А чем уток кормить?
Сквара зачерпнул ещё капусты. Что же она вот так в воду головой, а, примером, не на лыжи да прочь, подальше от попрёков и страха?.. Небось не в подземной темнице запертая сидела. Сквара знал, как жила некогда счастливая женщина, чьё счастье расточилось пеплом из рук. Что такого отняли у Маганки, что Шерёшка уберегла?
Он вдруг вспомнил, с каким лицом бобылка спрашивала его, придёт ли ещё. Вслух спросил:
– Лутошка что?
– Сказали ему. Плачет сидит.
Сквара подумал, вспомнил о другом.
– А Надейка? Живая?
Воробыш скривился:
– Тоже рёву на весь двор, когда повязки меняют.
Покалеченную приспешницу успели выселить из девичьей. Она лежала в чуланишке под лестницей, что спускалась в тюремные погреба. Раньше здесь хранили вёдра, веники, тряпки. Сквара затеплил маленький жирник, тихо окликнул:
– Надейка?
Девушка не отозвалась. Сквара потянул дверку, нагнулся, заглянул под каменный косоур. Внутри пахло почти как в портомойне, застарелой мочой. Только там в ней стирали, а здесь напитывали повязки. Надейка лежала на тюфячке, укрытая одеялом. Она показалась Скваре ещё меньше прежнего. Щёки провалились, под глазами круги… губы сухие… Стоять сугорбясь было неудобно, Сквара сел на пол, почти жалея, что явился сюда. Стал думать, как тяжко было Надейке поворачиваться, садиться, даже рукой, наверное, шевелить. В больном месте всё отзывается. Здоровый подвинется – не заметит, а ей…
Она вдруг проговорила, совсем тихо, не поднимая век:
– И ты смеяться пришёл?
Голос всё-таки дрогнул. Сквара встрепенулся, заёрзал.
– Не, я… тебе, может, принести чего? – Подумал, веско добавил: – А посмеётся кто, в ухо дам. Вот.
Надейка не ответила, только брови беспомощно изломились. Сквара маялся, не зная, что ещё ей сказать.
– У нас в деревне девочка одна… – вспомнил он наконец. – Ишуткой звать. У ней пятнышко на спине… то есть не на спине… в Беду опалило. Мы с братом её разок до слёз задразнили. Теперь уже невеста, красёнушка.
Надейка медленно прошептала:
– Красёнушка… Тебе почём знать?
– А что знать? – удивился Сквара. – Она ж разумница, дом ведёт, дедушку любит. Значит, со всех сторон хороша.
Надейка опять не ответила. Глаз она всё не открывала, наверно, и это было ей тяжело. Он знал, как такое бывает. Изначальная грызущая, казнящая боль, от которой корчатся и вопят, сменяется тяжёлым придавленным безразличием. Лекарство рядом ставь, и то рука не поднимется: слишком хлопотно. Сквара потянулся за кружкой, стоявшей возле стены.
– Ты попей… Вона губы растрескались. Я тебе голову подниму.
Девушка неохотно потянулась к воде, стала пить