Розщепиха улыбнулась. Мудрая, видевшая жизнь женщина, пришедшая наставить на ум двух молодых дур, а те уши пальцами затыкают.
– Сын-то сын, – сказала она. – Всё едино, как ни зови его. Моё дело сторона, и то всякий день от него слышу: уйду да уйду прочь. Вырастили горехвата!
– Неправда твоя, тётенька Шамшица, – отважилась вступиться Равдуша. – Сынок добрый у меня. Мы за ним…
Взгляд матери быстро обежал избяные углы, не ведая, на чём первом остановиться. Дров – полная стена, печь огоена, полы в узорной берёсте, ступать жаль… Всё Светел, всё руки его.
– Вот! – Равдуша указала на полицы. – Сама глянь, тётушка, зря ли лавки просиживает!
Возле божницы негасимо светилась голубая андархская чаша. Дальше стояла тонкая покупная посуда, отплата сыну за лыжи. Красовались Светеловы корзинки из соснового корня.
Такими кошницами, да во многом числе, не каждая изба похвалится. Чтобы с сосновым корнем поладить, потребны и верный глаз, и упорная воля, и железные пальцы. Многим хочется, да не всякому можется.
– А я о чём? – оживилась Розщепиха. – На то щука в море, чтобы карась не дремал. Я хожу вот, поругиваю, ты за сына берёшься… и вона он у тебя рукодельник какой… и одет опрятно всегда, не то что старший… в отца весь. Только меня, горькую, за правду люди не жалуют…
– Что ты, тётенька, – испугалась Равдуша.
Насмешливого взгляда Коренихи не заметила ни та ни другая.
– Я же что? – продолжала Розщепиха. – Моё дело сторона, мне-то, сирой вдовице, таких никто не сплетёт. Хоть за вас порадоваться, удачных.
Равдуша дотянулась, сняла с полицы самую большую, узористую корзину. Из-под крышки пахло вяленой рыбой. Равдуша схватила другую, быстро выложила мешочки с корой, хранимые для крашения и лекарского припаса. Обмахнула от незримых пылинок, с поклоном подала Розщепихе:
– Прими, тётушка. На доброе здоровье тебе.
Розщепиха цепко ухватила подарок, покрутила, колупнула ноготком… в кои веки не нашла, к чему бы придраться.
– Не всякая за доброе наставление так-то отдарит, – особенно скрипуче выдавила она. – Ладно, пойду уже я, шабровки любимые… Рада бы за разговорами ещё посидеть, да некогда мне. Одолели заботушки…
Равдуша, блюдя вежество, побежала проводить. Корениха обратила внимание: там, где сидела Розщепиха, на полу, на чистой берёсте знать было следы. Вот так. Вроде и обмела поршеньки у порога, а след покинула всё равно. Бабушка нахмурилась. Эх ты, Носыня! Нету на тебя Жога, нету подросшего насмешника Сквары. А пока войдёт в лета Жогушка, начнёт ощеулить, – вконец состарится Розщепиха, уже её и не тронь…
Бабушка сняла с лавки пёстрый полавочник, свернула. После надо будет вынести за порог, а лучше на мороз, выколотить хорошенько. В каждой твёржинской избе бытовало по особому «Розщепихиному» полавочнику, который только ей и стелили. Корениха нагнулась к полу, содрала листы со следами. Бросила к печке. Придёт Светелко, перестелет.
Вернулась Равдуша. Пошла было к хлопоту… бросила, заметалась в избе, как пичуга в клетке. Прянула снова к двери, спохватилась. Принялась торопливо одеваться, как в лес: стёганка, кожух, меховые штаны. Видела бы те штаны Розщепиха! Впрочем, сама Носыня далеко из зеленца не ходила.
Корениха поняла намерение невестки едва не раньше её самой.
– А не благословлю? – ворчливо спросила она. – Сын во главе стола садится, а ты, дурёха, всё не веришь ему?
Равдуша заплакала. Сделала движение – в ноги упасть.
– Матушка свекровушка…
– Ай, ну тебя, – недовольно отмахнулась Корениха. – Беги уже.
Светелу будет обида, но он крепок, выстоит. Равдуша… Равдуша не такова. Её бы пожалеть, поберечь.
Одолень-мох
Леса Конового Вена безбрежны. На самой полночи якобы лежат места, где в земле нет пищи деревьям. Там простираются мёрзлые моховые поля, где в лучшие-то годы земля оттаивала всего на пядь. Но это – далеко и неправда. Никто из Пеньковых знакомцев не забирался в те близкие Исподнему миру места, даже самые отчаянные купцы. Никто своими глазами не видел берегов леса.
Восточнее Твёржи раскинулся бедовник, ставший оттепельной поляной. Там кормились зайцы и лоси и можно было накопать соснового корня. Короткая тропа, которой ходил туда Светел, поднималась на большой холм с лысой вершиной, увенчанной всего одним деревом. Родительский Дуб был самым старшим в лесу. Ему не обломала сучьев даже Беда. Он, должно быть, приходился Древу Миров не внуком, не правнуком – родным сыном. Кору опалило огнём, в древесной груди торчал каменный отломок, брошенный чудовищным вихрем, но Дуб стоял. И с ним стояла надежда на возвращение солнца, на пробуждение почек, на новую жизнь. Холм тоже держался. Не оплыл, не сполз, как иные. Дивно крепкими оказались в нём первородные кости земли. А может, самоё землю зиждили могучие корни, пронизавшие шеломя до глубинного сердца. В вёдрые дни, когда тучи немного приподнимались, с холма виден был твёржинский зеленец. Сам изведавший раны, Дуб продолжал приглядывать за детьми. Простирал корявые, но по-прежнему сильные ветви. Благословлял, ограждал…
Сегодня серые космы ползли низко, по самой вершине холма. Казалось, Дуб тянулся сквозь тучи, высматривал солнце. Звал канувших в безвременье Богов…
Светел и Жогушка поднялись по склону. Честно, в самую землю, поклонились предвечному исполину. Светел поставил братёнка себе на плечи и ещё привстал на носках, чтобы тот сумел дотянуться. Когда в Твёрже кто-нибудь умирал, на коре Дуба возникала отметина. Детские ладошки легли на глубокую морщину: малыш гладил, отогревал рубец, оставленный кончиной отца. Рядом на суку трепетало вытканное матерью полотенце. Браные концы давно истрепало бурями, но вдовий узел, покрытый натёками льда, казался камнем в перстне. Было слышно, как на другой ветви хлопало кручинное полотенце тётушки Розщепихи. Как всегда, новенькое, чистое. Люди сказывали, с мужем своим она прожила не очень-то ладно. Зато какая вышла вдова!
Про себя Светел давно решил повить Дуб даже не одним, а двумя обетными поясами. Он загодя выткал их у себя в ремесленной, чтобы мать не смотрела. Первый, простой пёсьей шерсти, являл строгие знаки Грома, белые, серые. Знамение решимости Светела пойти на поиски брата. Второй пояс цвёл синевой привозных шелков Андархайны, рдел праздничными багрянцами Вена… Его Светел повяжет, когда найдёт пропалóго, когда домой приведёт.
Это обязательно будет.
В нескольких верстах от святого холма лежало болото Одолень-мох.
Здесь одиннадцать лет назад, под кровавым небом Беды, Жог Пенёк нашёл умирающую крылатую суку. А подле неё двоих малышей, обожжённых пламенем и морозом небесных высей. Один по-щенячьи тоненько плакал, вылизывал матери крылья с изорванными перепонками. Второй смачивал прогоревшую рубашонку, пытался напоить Золотинку…
Теперь вот Светел Жогушку сюда приводил.
Остров посреди болота знать было только по макушкам ёлок, ещё глядевших из снега. Здесь Жогушка сразу нырнул под один из вихрастых белых шатров, в тайный вертеп, где братья Опёнки хранили занятные сучки и коряжки, подобранные в лесу. Светел даже помогать не полез. Жогушка уж выберет для Коренихиной росомахи стоя́ло, с которого она будет скалиться как живая. А не выберет, значит, ещё пошарим в лесу.
Светел передвинул вперёд чехол с гуслями, расправил толстое охвостье кожуха, сел на санки. Зыка обходил остров, принюхивался, задирал лапу. Светел запрокинул голову. Смотрел в ползущие облака, пока не вернулось давнее ощущение высоты, полёта, стремительного приближения земли… После того как внизу мелькнула Светынь, мама Золотинка больше не отзывалась. Летела уже беспамятно, одним чутьём. Она по сию пору не знала, что вывело её навстречу Пеньку. Быть может, воля Смурохи, оберегавшего детей и подругу даже с той стороны неба?.. Так думал Рыжик. Саму Золотинку Светел с тех пор видел только его зрением. Калечную, бескрылую, и всё равно – краше нету!
Гусли начали отвечать его мыслям. Сперва – робким, тоненьким голоском, вплетённым в глухой низкий рокот из-за окоёма. Всё же голосок не дал себя поглотить, окреп, запел веселей… и снова сорвался. Три отцовские тени клонились над Светелом, присматривая с небес. Не прибавилась бы к ним ещё братнина!
Самые злые, лишние мысли почему-то приходят не в час и оказываются наделены свойством пророчества. Светел яростно мотнул головой, даже зубы ощерил: нет, нет!.. На сухой лес, на свин-голос, чтоб не сбылось!.. Гусельные переборы вскипели бешеной надеждой, отчаянием, упорством. Тем упорством, что пробивает новое русло ручью, запертому обвалом. «Где та цепь, чтоб удержала Грозу?.. Доползу и разорву, разгрызу!» Зловещие низы по-прежнему рокотали, но им навстречу уже катились, летели чистые и яростно-светлые небесные громы. «Царю нелегко, – говорил величественный человек с серебряным обручем на седых волосах. – Царь несёт свою жизнь ради тех, кто за него умирал…» Когда он говорил это, кому? неужели трёхлетке, игравшему у ног на ковре?..
Ощущение пристального взгляда заставило открыть глаза. Пальцы продолжали играть. Светел чуть приподнял ресницы…
Перед ним, в десятке шагов, сидел крупный лис. Голодный, потрёпанный, но непугливый и любопытный. Он рассматривал человека, склонив голову набок.
Светел сперва только понял: лис был чужой. Опёнок знал всё зверьё в своей круговеньке. И волков, и лосей с дикими оботурами, и воронов, и лисиц. Пересчитывал уцелевших на оттепельных полянах, оставлял угощение. Этот был незнакомый. Притом не рыжий, а чёрно-бурый в красивом густом серебре. Светел покосился на Зыку, свернувшегося под боком. Кобель даже головы не приподнял. «Не чует… Совсем постарел! А тебя, братец, и покормить нечем, ты уж прости…»
Странное чувство заставило присмотреться. Светел вздрогнул. В зелёных глазах лиса светился несомненный разум. Дремучий, по-лесному суровый… но при всём том не чуждый смешинки, даже ехидства.
«Ты, шпынь-голова, от рук отбоиш, перед кем взялся о Грозе поминать?»