Я дважды звонил в больницу. Лилиан была жива, но в критическом состоянии.
Дважды я звонил Мински, сообщая ему о своих дорожных приключениях. На второй звонок ответила Ванесса.
Когда я свернул на Б-4 и поехал через пущу, пошел снег — мелкие, густые хлопья плотно укрыли землю. При сильных порывах ветра мокрый липкий снег толстым слоем покрывал ветровое стекло, так что несколько раз пришлось останавливаться и основательно работать щеткой. Дорога, покрытая толстым слоем мокрого снега и талой воды, стала опасно скользкой. Ни о каких ста восьмидесяти километрах не могло быть и речи. Не имея права рисковать, я сбавил скорость и ехал очень медленно. Только к утру погода улучшилась, дорога стала менее опасной, и я, несмотря на усталость и тупую головную боль, увеличил скорость до ста километров в час. Было начало восьмого утра. Дорожные знаки по обеим сторонам автострады предупреждали путника, что здесь запретная, военная зона. Навстречу мне катили грузовики. По одну сторону дороги стоял высокий, густой лес, по другую тянулся основательный забор, ограждавший камыш и болото, запах которого обильно наполнял воздух.
Я очень удивился, увидев впереди дорогу, петлявшую среди холмов. Мне казалось, что Люнебургская пустошь должна иметь ровную поверхность, с песчаной почвой редкими строениями и кустарниками. Я же видел обширные леса, а также множество домов в крохотных деревушках.
Я вспомнил, что Пустошь усеяна крупными валунами и собранными в кучи камнями. Но я ничего не видел вокруг, потому что думал только о Лилиан. Неужели она умерла?
Я въехал в Трювель с южной стороны. Шел густой снег. Город сказался больше, чем я думал. Вероятно, тысяч сорок — пятьдесят жителей. Вскоре я увидел первый дорожный указатель «Окружная больница». Я поехал мимо невзрачных домиков, грязных заводов, переехал через старинный мост над бурной рекой и въехал в более опрятную часть города. Парки, вековые деревья, красиво оформленные дома, две большие церкви с высокими колокольнями, огромный дом городской мэрии, построенный из кирпича в готическом стиле, а также много современных зданий и среди них — театр. Уютные старинные коттеджи были всюду: в садах, в новых районах, на широких, спокойных улицах.
Я ехал по дороге, обсаженной деревьями, как вдруг передо мной ярко вспыхнул свет, на какое-то мгновение ослепивший меня. Я прикрыл глаза рукой и сбавил скорость. Впереди простиралась ярко освещенная парковая зона, по периметру которой росли огромные, очень старые дубы-патриархи. Их толстые корявые ветви потемнели от дождя и тяжелых шапок мокрого снега. Внутри ровными рядами росли липы и клены. По обе стороны асфальтированных аллей темнели густые ряды декоративного кустарника. Несколько больших и множество малых клумб были засыпаны бурой прелой листвой. Справа от центральной аллеи я заметил две ажурные беседки и между ними засыпанный снегом фонтан с фигурами играющих в волнах дельфинов. Вероятно, в летний зной здесь было уютно и совсем не жарко. В глубине парковой зоны возвышалось современное шестиэтажное здание, центральный корпус которого соединялся стеклянными галереями с боковыми строениями. Это была современная и, очевидно, весьма дорогая больница.
Я поставил на стоянку покрытую грязью машину и, преодолевая встречный ледяной ветер и снег, направился к главному входу в здание. В просторном, залитом неоновым светом фойе висел телефонный справочник. На табличке у входа крупными буквами было написано: «Окружная больница Трювеля, профессор Клеменс Камплох».
В отделении скорой помощи за столом сидела пожилая медсестра. Не поднимая головы, она кивнула мне, взяла большой журнал, видимо, с именами посетителей, и что-то записала туда. Медсестра попросила меня подождать в приемной — она сообщит о моем прибытии доктору Хессу. За все время медсестра так и не взглянула на меня. Она ушла, не удосужившись ответить на мой вопрос о состоянии Лилиан.
Я, волнуясь, ходил взад-вперед по комнате. Неужели Лилиан умерла? Почему сестра ничего мне не сказала? Почему она избегала смотреть мне в лицо? Я был уверен, что Лилиан скончалась.
Над дверью висело распятие. Я попытался молиться, но не смог. В комнате стоял спертый воздух. Я попытался открыть окно, но мои усилия оказались напрасны. Я закурил сигарету и сразу же потушил ее в пепельнице. Меня тошнило от дыма, сильно болела голова. Я посмотрел сквозь окно и увидел большой, уже знакомый мне парк, засыпанный серым тающим снегом, высокие черные стволы деревьев, скрипящие под порывами ветра потемневшие ветки, на которых, недовольно нахохлившись, сидели мокрые скучные вороны. Отдельные снежинки медленно опускались на их смешные взъерошенные головы. Как-то внезапно потемнело, из набежавшей тучи повалили густые, тяжелые хлопья снега, и густая снежная пелена постепенно скрыла из виду огромный парк.
Вдруг дверь открылась. Я повернулся, надеясь увидеть доктора Хесса, но это был не он, а мой брат Вернер.
Часть втораяMOLTO VIVACE
Брат посмотрел на меня подозрительно.
— Что тебе нужно?
— Подержи этот стул, — попросил я.
— Зачем? — настороженно спросил он.
— Я хочу встать на него.
Брат пожал плечами и помог мне встать на стул.
— Спасибо, — сказал я и со всей силы ударил его в лицо.
Глаза брата в изумлении округлились. Расширившиеся от боли зрачки помутнели, из разбитого носа хлынула кровь.
Ростом я был намного меньше, чем мой брат, и мог дотянуться до его лица только со стула.
Вернер родился в том же году, что и Рашель Мински, и был на пять лет старше меня. У нас обоих были карие глаза.
Брат завопил от боли, покачнулся и едва устоял на ногах. Лицо его исказила злобная гримаса. Брат ударил меня в живот. Я упал со стула и, прижав руки к животу, покатился по полу. Теперь уже вопил я.
— Подлый ублюдок, — сказал Вернер и ударил меня ногой.
Я все помню именно так.
На крик прибежала наша старая Софи, следом за нею мать. Софи взяла меня на руки и, успокаивая, расспрашивала о том, что произошло.
Мать была в халате. По-видимому, это случилось воскресным утром, потому что только в такие дни она не ходила на работу. Разумеется, мать очень рассердилась за то, что ей не дали выспаться.
Прижав носовой платок к разбитому носу хныкающего Вернера, Софи отвела его в ванную. Мать сердито поставила меня на ноги.
— Зачем ты это сделал, противный мальчишка? — кричала она.
Я молча смотрел на мать. Я очень любил ее, хотя никогда не говорил ей об этом. Вот она стоит передо мной, с опухшим после сна лицом, и смотрит бесцветными, как и все ее лицо, глазами…
— Отвечай же! — потребовала мать.
Не ответив, я спросил ее:
— Ты не любишь меня, мама, правда? Ты ненавидишь меня, так ведь?
Я отдал бы все, лишь бы она разубедила меня в этом. Наверное, она очень страдала от постоянных драк между мной и Вернером, уставала от изнуряющей работы в редакции газеты, от неустанной заботы о сыновьях, которых приходилось воспитывать одной, потому что муж оставил ее ради другой, более молодой, женщины всего лишь за три месяца до моего рождения. Спустя полгода он получил согласие на развод и женился второй раз. Теперь я хорошо понимаю, что моя мать так и не испытала настоящей любви. Пытаясь скрыть свои чувства и разочарование, она стала злой и бессердечной.
Я прекрасно помню ее жизненные принципы.
Не болеть. А если заболел, не говорить об этом. Непременно исполнять свой долг. Не жаловаться. Не лениться, ибо Бог накажет за это. Никогда не говорить о своих неудачах. Во всем полагаться только на самого себя.
Это должен, того нельзя.
В то воскресенье мать набросилась на меня:
— Ненавижу тебя? Что за истеричный ребенок! Я люблю тебя, но если ты будешь и дальше так себя вести, то я…
Мать вдруг замолчала, но и сказанного было вполне достаточно.
— Значит, это правда.
Я изо всех сил пытался сдержать слезы, и это делало меня агрессивным.
— Ах ты, наглец! — Бледные щеки матери порозовели. — Ты говоришь мне это вместо того, чтобы объяснить, зачем так жестоко ударил брата!
Я молчал. Мне очень хотелось обнять ее, поцеловать, выплакаться у нее на груди, сказать, наконец, как я люблю ее, а мать осыпала меня угрозами. Мой брат был прав, и от этого я приходил в отчаяние. Но, сдерживая слезы, стараясь нигде, ни перед кем не проявлять слабость, я все яростнее ненавидел своего брата.
Я так ничего и не ответил, и через мгновение мое лицо обожгли две пощечины. Раньше мать никогда не позволяла себе такого. Я смотрел на нее, стиснув зубы. Мне было больно, но я скорее умер бы, чем заплакал.
— Ты гадкий, упрямый осел! — крикнула мать, и слезы брызнули из ее глаз. — Иди в свою комнату и не выходи из нее до завтрашнего утра. Ты понял? Отвечай!
Но я не ответил.
Дверью своей комнаты я хлопнул так громко, как только мог, и, помнится, подумал: «Ну, подождите. Однажды… В один прекрасный день…» Я не имел ни малейшего представления, что я сделаю в один прекрасный день, только знал, что это будет что-то ужасное. По примеру шекспировского Ричарда Третьего я решил стать разбойником.
Софи принесла завтрак и уговорила меня поесть. Я выяснил, что мать приняла снотворное и снова легла в постель, а Вернер ушел смотреть детский фильм.
— Ты поступил плохо, Рихард. Безнравственно. Попросил Вернера помочь тебе встать на стул, а сам ударил его. У него так текла кровь, что весь пол в ванной забрызган.
— Неужели? — Мой завтрак сразу стал вкуснее.
Софи покачала головой.
— Напрасно ты сделал это. Ты ведь хороший мальчик. И я люблю тебя.
— Да. Ты любишь.
— И мать тоже любит тебя.
— Она ненавидит меня! — Слезы навернулись мне на глаза. — Она ненавидела меня еще до того, как я родился! Она хотела избавиться от меня!
— О чем ты говоришь?! — Софи сокрушенно покачала головой.
— Она хотела убить меня! Так Вернер сказал!
— Вернер… За это ты и ударил его?
— Да! А мать ударила меня! И разрешила Вернеру идти в кино. А я должен сидеть в своей комнате. И еще брат сказал, что она любит только его.