— У нас ведь печаль недолга, — сказал Алехандро. — Кубинцы — люди поверхностные.
— В это общепринятое мнение я не верю, — сказал Даскаль. — Действительно, наша чувственная жизнь очень интенсивна. Это фактор географический. Йод моря проникает в нас через органы обоняния, бриз легко касается кожи, глаз воспринимает яркий свет, ухо — ритмы, а нёбо — вкус фруктов. Стоит выйти на улицу, как начинают действовать сразу все органы чувств, а непрестанные упражнения оттачивают и обостряют нашу восприимчивость. В каждом кубинце живет дегустатор: нас формирует окружающая среда. Но мы не только чтим Диониса, мы способны и на действие.
— Я в это не верю; на нашем острове все игрушечное, — сказал Карлос.
— Что-то мы взяли и от папа Монтеро, что-то от Маненге[49],— продолжал Даскаль. — Папа Монтеро — чувственный креол, Маненге — человек действия. Папа Монтеро исповедует гедонизм, носит чесучовый костюм и обмахивается веером. Маненге — контролирует избирательные бюллетени и за это получает государственные должности. Папа Монтеро пляшет традиционную румбу, носит двухцветные туфли и хвастается маленькой ножкой. Маненге носит перстень и преуспевает; это он каждый день открывает и закрывает двери министерств и открыто содержит третьеразрядную любовницу. Папа Монтеро элегантен, изящен, непостоянен и улыбчив. Маненге упорен и честолюбив. В каждом кубинце живут и папа Монтеро, и Маненге, живут в постоянном единоборстве. Но ни один из них не доходит до убийства соперника. Они властвуют попеременно и сосуществуют.
— И Маненге и папа Монтеро — персонажи плутовского мира, — сказал Карлос.
— Твоя правда: они пытаются пробиться во враждебной им среде, — заключил Даскаль. — Ласарильо с Тормеса[50] — предок сержанта от политики, с той лишь разницей, что водит он не нищего слепца, а кандидата в сенаторы.
— Луис! — позвала Кристина.
Слуга в ожидании стоял с подносом.
Панчете Росалес громко хрустел, дробя челюстями кусок крабьего панциря. Все делали вид, что не слышат; Панчете, перестав на минуту жевать, внимательно оглядел сотрапезников — не осуждает ли его кто. Не заметив признаков осуждения, он потихоньку сплюнул в салфетку разжеванный кусок и снова весело заработал ножом и вилкой.
— По-моему, кубинец ленив, — сказал Алехандро. — Посмотри, сколько у нас чиновников. Три четверти населения Кубы прямо или косвенно живут за счет национального бюджета. И мы знаем, что государственный аппарат ничего не делает. У нас все нравственно, безнравственно лишь одно — не занимать поста.
— Не в этом дело, — сказал Даскаль. — Все хотят получать жалованье, не важно где.
— Нет, Луис, все хотят получать деньги, но работать при этом как можно меньше, — возразил Алехандро.
— Безделье, возведенное в государственные масштабы, — сказал Карлос. — И потому пост — это знак отличия. Некоторые даже хвастаются тем, что имеют несколько постов, это придает им вес. Не так ли, сенатор?
— Нет, не думаю. Точно так же не думаю, что скотокрады имеют право называться скотоводами, а геофаги — именоваться землевладельцами. Но печальнее всего, что у нас крайне враждебно относятся к тем, у кого хоть что-нибудь есть.
— Вы скептик, — сказала Кристина.
— У меня был приятель, так он совершенно разочаровался в нашей стране, потому что увидел однажды, как его знакомый — автор брошюры «Игра — враг накопления» — сам играл в лотерее, — сказал сенатор.
— Алехандро правду сказал, — согласилась Кристина, — все беды от безделья и чувственности. Я никого не виню, это от жары.
— Конечно, климат обостряет чувственность, — сказал Даскаль, — но не ограничивает нашей способности действовать. Гитара склоняет к сибаритству, а гуиро, марака, клаве и кихада будят могучую решимость, потенциальные возможности нации. Не забывайте, что именно этот кубинец с маленькой ступней, кубинец в полотняной рубахе в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом и девяносто пятом годах ушел в горы потому, что иноземные власти не считали нас за полноценных людей; креол считался ниже испанца, а негр-раб и белый крестьянин — ниже креола; плохо было всем. Колониальные власти ограничивали наши стремления, сосали из нас кровь, да еще к тому же и косо на нас глядели. Вот тут кубинец и ожесточился и перемахнул через препятствия на его пути к счастью.
— Но колониализм кончился, а счастья он так и не нашел, — сказал Карлос.
— Об этом тоже есть что рассказать, — продолжал Даскаль. — Мы заняты поисками президента, который даровал бы нам землю обетованную. Отсюда и наши разочарования с Эстрадой Пальмой, Хосе Мигелем, Менокалем. Когда в тысяча девятьсот двадцать первом году к власти пришел Сайас[51], мы уже повидали всякое. И ничего не издали ни от него, ни от Мачадо. Но в нас снова будили надежду, снова, чтобы опять ее задушили Батиста, Мендьета и Ларедо[52]. Грау был последней возможностью. А теперь вот Чибас… Интересно, что всякий раз, стоит народу поверить, что теперь-то он добьется абсолютного добра, как в нем поднимаются огромные силы.
— Везде так, — сказал Карлос. — Люди хотят жить хорошо. Если можно идти прямой дорогой и при этом жить хорошо — идут прямой. А если нет, то начинают лгать, мошенничать, изворачиваться, предавать. Лишь бы жить. Самый сильный инстинкт.
— Верно, однако надо добавить, что в это стремление выжить мы вкладываем страсть. Мы рискуем всем в этой битве за абсолютное добро. Страсть бросает нас к полюсам: к белому или к черному и никогда к серому. И это великолепно, потому что серое — это успокоительная посредственность; оттенки всегда означают компромисс, и только крайность революционна.
— Все эти революции, — энергично заявил Алехандро, — не что иное, как бунт желчных и недовольных неудачников.
— А славную революцию устроили мы в тридцать третьем, — сказал сенатор.
— А вы, Луис, верите в революцию? — спросил Алехандро.
Сжав губы, Кристина смотрела на Даскаля, напряженно ожидая, что он ответит.
— Беда в том, что я не верю почти ни во что, — сказал Даскаль.
— Это признак зрелости, — сказал Алехандро. — Я в ваши годы был отравлен радикализмом, но время во все вносит ясность. Приятно, когда молодой человек благоразумен.
— Совсем как Карлос, — сказала Кристина.
— Нет, Карлос этим не интересуется, он весь в искусстве.
— Ты говоришь так, словно это болезнь, папа.
— Неверно. Ты и сам знаешь, что я уважаю твое призвание.
Следующее блюдо было ростбиф с картофельным пюре. И разговор соответствующий — о производстве сахара. А за шоколадным кремом — о способах перевозки сахара. Пить кофе с коньяком Кристина пригласила в библиотеку. Карлос откланялся — ему рано вставать.
В этой библиотеке с уходившими ввысь полками, разделенными на ниши деревянными панелями с резьбой и инкрустацией, книги были не главным. Позолоченные корешки кожаных переплетов сливались в блестящие вертикальные полосы. Кофе пили в крошечных чашечках изящной формы с золотым ободком по краю.
— А вот и Мерлин[53], прекрасная Мерлин, — сказал Даскаль, вытаскивая том в переплете из русской кожи. — Вот, пожалуйста, о нашей креольской чувственности: графиня Мерлин рассказывает, как она принимала ванну из тростниковой водки и как потом ее «нагую и не отерев полотенцем», рабыня-негритянка обмахивала веером; или вот: она говорит о сладостном воздухе, которым дышат на острове.
Пока Алехандро разливал коньяк по пузатым рюмкам, Даскаль листал «Путешествие в Гавану».
— Послушайте: «…контраст между немощностью этих небольших, изящных тел, неспособных переносить малейшую усталость, и живостью крови сказывается и в движениях, и во вкусах, и в манере разговаривать — всегда ярко, страстно, запальчиво». Как раз то, о чем я говорил.
— Но если идти по этому пути, мы никогда не сформируемся как нация. Наш путь лежит через тростниковые плантации, через сахарное производство, — сказал Алехандро.
— Помните, что «без сахара нет страны», — заметил Седрон.
— Ревущие котлы сахарных заводов, гнущийся на ветру тростник. Что еще? — спросил Даскаль.
— Что еще?.. Больше ничего, — сказала Кристина.
— А вы, Луис, считаете, что следует развивать разные отрасли промышленности и ликвидировать монокультуру? — спросил Алехандро.
Панчете Росалес дремал на софе.
— Не знаю. Некоторые говорят, что нам никогда не быть индустриальной страной, потому что у нас нет стали и угля, — сказал Даскаль.
— Это верно, — подтвердил Седрон.
— Но если Куба не может стать экономически могучей страной, она может стать страной, могучей духом. Тут у нас огромные богатства, надо их только найти и организовать.
— Вы имеете в виду побочные продукты сахарной промышленности? — спросил Алехандро.
— Нет, — продолжал Даскаль. — Я имею в виду трамвайные вагоны и соломенные шляпы, чары сейбы, могущество Чанго, дворики особняков на Серро, джем из гуайявы, стеклянные двери вестибюлей, мощенные брустчаткой улицы, неизменную пальму в пейзаже, гуайяберу, колибри, золотую цепочку на шее, дансон, узконосые туфли, морские ванны, цыпленка с рисом…
— Но разве это можно вывозить? — спросил Алехандро.
— Что ж, мы уже подарили миру Бриндиса де Салас, Альфредо де Оро, Кида Чоколате, Капабланку, Гавилана[54]. И еще многих можем дать. А они как раз рождаются из того, что нельзя вывезти.
— Запишите свои мысли, из них выйдут хорошие стихи. Но больше ничего из подобных фантазий не извлечешь, — сказал Алехандро.
— Культура не есть нечто невесомое. Французская культура насаждалась штыками Наполеона, за североамериканской культурой стоят домны Питтсбурга, Голландия родила великую живопись во времена, когда ее корабли бороздили все моря.