Так было. Бертильон 166 — страница 58 из 67

Он понимал, что ведет себя глупо, безумно, продолжая бродить с бомбой по городу и все не находя нужного места. Его не оставляла страшная мысль о возможных жертвах. Воображение рисовало изуродованные детские тела, и он в ужасе содрогался. Но надо же где-то оставить эту бомбу…

В условиях жестокого террора, постоянной слежки и опасности взрыв очень важен. Он покажет людям, что борьба продолжается, что кто-то борется против режима грабежей, убийств, беззакония и насилий. Взрыв должен стать взрывом протеста притесненных и угнетаемых. Солдаты поймут, что они бессильны против революционеров. Взрывы бомб к тому же подрывают экономику страны.

А вот если бы она совсем развалилась, подорванная алчностью Батисты, не устояла бы и диктатура. Правда, от нищеты в первую очередь пострадал бы народ, но что поделаешь? Сейчас война, а война не знает пощады. Идет борьба за освобождение народа, и, пока она длится, народ, ради которого приносится столько жертв, должен терпеть ее суровость. Придет мир, и вместе с ним уважение к человеческой личности. Это будет уже новая Куба, Куба без убийств и бомб, где станут править не воры и убийцы, а те, кто думает прежде всего об интересах простых людей — крестьян, рабочих, студентов. Но еще идет война, и сейчас ему надо взорвать бомбу. Бомбу… Сама справедливость требовала этого взрыва. Требовали убитые, замученные, узники тюрем, пропавшие без вести. А он не решается ее взорвать! Что с ним происходит? Прямо нервная барышня. Так революция не делается. Столько времени бродить по Сантьяго с бомбой! Какая глупость! Он играет со смертью.

Вот он уже на Троче, недалеко от санатория. Кругом ни души, как в пустыне. Далеко внизу ненужно мигает светофор. Красный, зеленый.

«Здесь», — сказал он себе.

И уже взялся за бомбу, но замер в нерешительности: рядом санаторий, больные. Нет, здесь тоже нельзя. Теперь он больше не волновался. Он найдет место. Да, вон там. Надо только спуститься вниз, к морю. Он осторожно крался в тишине, как охотник в джунглях. Издалека наметил эту площадь — широкую, пустынную, едва освещенную одиноким фонарем на углу. Остальные фонари были погашены.

«Здесь!»

Теперь все правильно. Сошел на мостовую. Еще немного пройти… Но почему так бьется сердце? Он нащупал бомбу под пиджаком.

— Вы куда?

Он резко обернулся. Совсем близко зеленое пятно полицейской машины.

— Попался… — слетело с его губ невольно. — Конец…

Вдруг все вокруг осветилось голубоватым светом, и ему показалось, что этот свет излучает он сам. Из машины, наведя на него автомат, вылезал полицейский. Хриплый голос снова спросил:

— Куда вы идете?

Он машинально ответил:

— Домой…

Раздался взрыв пьяного смеха. Внутри машины кто-то провизжал, подражая женскому голосу:

— Ох! Домой!

— Он идет домой! Какой славный мальчик!

— Иди садись с нами. Подвезем.

Он молчал, охваченный отвращением.

Из машины вылез еще один в форме. Он приближался, растопырив руки, желтая рубаха была расстегнута на толстом животе бочонком. Обдав юношу винным перегаром, полицейский начал обыск.

— Браво! Смотрите!

Как трофеем взмахнув бомбой, он показал ее тем, кто был в машине. В свете фар бомба засеребрилась. Солдат с автоматом, размахнувшись, ударил Карлоса по щеке. Юноша качнулся, но устоял.

Из машины вылез маленький седой сержант. Глаза, бешеные от злобы, фуражка сбилась на затылок. Низко отведя руку со сжатым кулаком, он точно камнем нанес Карлосу удар в челюсть. Соленая кровь залила рот.

— Откуда у тебя это?

Карлос молчал, стоя между ними. Они вызывали лишь отвращение. Сержант крепко схватил его за руку.

— Заговоришь! — убежденно и угрожающе заверил он. — Еще как заговоришь!

Сидевший за рулем человек в синей форме высунулся из машины.

— А может, сержант, не стоит с ним время терять на разговоры? — крикнул он.

— Может быть… — протянул сержант. Но передумал: — Наденьте ему наручники — и в машину!

Металл наручников больно врезался в запястья.

Карлоса втолкнули на заднее сиденье, между толстяком и солдатом, который держал автомат. Сержант сел рядом с шофером в синей форме. Дверцы захлопнулись, урчание мотора перешло в рев, и машина свернула в переулок. Опустив скованные руки между колен, юноша сжался, стараясь не касаться людей в желтой форме.

Удивительно, голова была ясной, страх пропал. Но больше всего его поражала необычайная ясность чувств. Он все видел, слышал и ощущал с небывалой остротой: резкий запах спирта, перебивавший запах бензина, соленый вкус крови во рту, мурашки на теле, когда касался желтых рубашек. И в то же время ему казалось, что все это происходит не с ним, что он словно зритель в театре, не он вовсе угодил в руки полиции, а просто из партера наблюдает за происходящим на сцене.

Сквозь гул мотора он услышал голос сержанта, кричавшего в микрофон передатчика:

— Капитан, мы задержали одного с бомбой! Везти его или оставить здесь?

Щелкнул переключатель, и сидевшие в машине услышали громкий, повелительный голос:

— Везите его! Везите!

Солдат, сидевший слева, повернул свое лицо к Карлосу. Юноша увидел сверкнувшие в темноте зубы:

— Ты выиграл в лотерею!

Сержант и полицейский за рулем рассмеялись. Толстяк повернулся к нему и, брызнув слюной, прошипел:

— Засыпался!

И вдруг страх словно хлыстом ожег Карлоса. Ему всего восемнадцать лет! Сердце сжалось.

«Если бы я мог умереть. Умереть здесь, сейчас!»

Его лицо и тело покрылись холодным потом.


Гильермо Эспиноса сидел в темноте — свет горел только в столовой. Он курил, откинув голову на спинку кресла. Час тому назад входная дверь захлопнулась за сыном. И его почему-то пугала поспешность, с какой Карлос вышел из дому.

Глубоко затянувшись, старик качнулся в кресле. Потом затянулся снова, выпустил дым, который окутал его лицо.

— Мой сын… — прошептал он тихо. В его голосе звучали гордость и грусть. — Мой сын…

Он устало прикрыл веки. Маленький, толстый, почти квадратный, с короткими волосатыми руками, с редкими прядями на круглом черепе и постоянной усталостью в глазах. Подвижный, но была в его жестах какая-то натужность затрудненность, словно работала плохо отлаженная машина.

В его мозгу роились тысячи мыслей, но все их можно было свести к одной: «Когда-нибудь, в такую же ночь убьют моего сына. Убьют обязательно. Убьют моего сына!.. Сын с головой ушел в революцию. Если бы я только мог уехать за границу и увезти его из этого ада! В любую страну, туда, где Куба была бы лишь воспоминанием. Но как? Как уехать? Я готов даже вплавь…»

— Но он все равно останется! — громко сказал Гильермо. — Останется!..

Уж скоро год, как отец открыл, что Карлос активный фиделист, что он ежедневно рискует жизнью. От отца трудно такое утаить. Старик чувствовал приближение бури.

У него был большой опыт. При Мачадо он, Гильермо Эспиноса, тоже не бездействовал. Даже бомбу бросил однажды… Его не обманешь разными сказками! Он знал, как делаются такие дела. По мелочам догадывался, что Карлос участвует в борьбе. Это его загадочное молчание, настороженность. Эти вечерние прогулки, когда в городе никто не выходит на улицу после семи. Чтобы убедиться окончательно, он однажды осмотрел шкаф в комнате Карлоса и сразу же наткнулся на запертый ящик. Отец думал найти там листовки, какой-нибудь манифест или что-то в этом роде. Но нашел пистолет и две бомбы с фитилями. Он ужаснулся: все пропало! Парень с ума сошел! Хранить бомбы здесь, в шкафу! Надо с этим кончать. Он поговорит с сыном, заставит его унести все это из дома. Пусть даже придется признаться, что шарил без его разрешения в шкафу.

Однако тут же понял, что не сможет это сделать. Что он скажет сыну? Чтобы тот унес из дома бомбы и пистолет? Чтобы оставил революционную борьбу? А по какому праву? Разве он не знает, что Батиста — ненавистный диктатор? Разве не должен каждый честный человек бороться против этой продажной, преступной власти? Но даже если бы и хватило у него совести постараться отвлечь сына от борьбы, Карлос все равно не послушал бы его. Он будет продолжать свое дело, а отца сочтет ничтожеством, червяком! Лучше молчать и делать вид, что ничего не знаешь. Бомбы ставили под удар и его, хозяина дома. Он тоже получит свое, если нагрянет полиция. Но самое страшное, что сын подвергается смертельной опасности.

И отец молчал. Молчал, притворяясь, что ни о чем не подозревает. А в груди бушевал ад. Он даже жене не сказал ни слова. Пусть она продолжает жить в неведении, гордясь сыном, занятым, как она считала, лишь работой и учебой. В один несчастный день она все узнает.

Он не просил сына попытаться избежать общей для честной молодежи судьбы: страшной смерти и жестоких пыток палачей, более изощренных, чем палачи инквизиции. Молодежь должна рисковать. Именно молодежь. Но он, отец, не смеет так думать. Ведь это его сын. И он еще жив. Его сын…

Он тоже рисковал в свое время. Двадцать с лишним лет тому назад. Во времена диктатуры Мачадо он считал трусами и подлецами молодых людей, которые оставались в стороне от борьбы, отгораживались от происходящего. И своего отца он тоже презирал… Он ясно помнил все, что тогда случилось. Откуда-то старик узнал о его участии в борьбе и несколько дней уговаривал сына выйти из движения, уговаривал выбросить листовки, оставить руководство рабочими. Да, Мачадо тиран. (Хотя в сравнении с Батистой он просто святой.) Но народ Кубы нуждается, мол, в твердой, сильной руке, говорил отец. Иначе он ни на что не годен. Зачем же бороться?

Он не послушал отца. И тогда, исчерпав все доводы, старик ударил его, ударил за то, что он боролся за свободу. И это его отец, сам боровшийся в лесных отрядах против испанцев! Тогда он не понимал отца. Старики смотрят на вещи иначе, чем молодежь. Но годы ни для кого не проходят бесследно. А в те дни Гильермо ушел из дому и жалел лишь, что оставляет мать с трусом отцом… Судьба отца его больше не интересовала. Он презирал его всей душой. Сейчас было стыдно об этом вспоминать, но когда отец умер, он подумал, что лучше бы ему было умереть раньше. Он не хотел, чтобы его сын… Его сын!