Недолгая вроде жизнь за спиной, а сколько в ней всего: и доброго, и такого, о чем бы лучше никогда не вспоминать…
В тридцать восьмом кому-то понадобилось посадить директора МТС. В свидетели облюбовали ее. Объяснились коротко и до ужаса просто. «Либо подпишешь заявление на директора, и его арестуют, как врага народа, либо…» — «Нет», — отрезала она. Нет и нет… Выпустили.
Да, всякое было. Вот и с ним тоже. Давно знала, что любит, впервые в жизни. Поздно, да сердцу не прикажешь. Чужой муж, а что поделаешь? Как мучилась! Боролась с собой. Хотела уехать из района — не пустили. И хорошо, что не пустили. Сама бы себя ограбила. Ведь такое бывает раз в жизни, и то не у каждого…
С чего все началось?
Колхозный клуб был набит битком. Сизый дым слоился, растекался по залу. Лампы угрожающе мигали. Только что зал шумел, и вдруг в нем стало тихо: выступал новый секретарь райкома Рыбаков. И всем хотелось сразу понять, разгадать, что за человек. Он говорил медленно, короткими фразами. Ничего особенного тогда не случилось. Но… смешно даже, как в книгах — с первого взгляда. С тех пор она видела его часто, и всякий раз было больно от его равнодушия.
Только однажды, отогнав от нее разъяренного быка, он посмотрел каким-го заинтересованным, необычным взглядом.
И вот эта ночь в поле…
Настасья Федоровна стряхнула думы, спохватилась: «Да что это я делаю? Битый час торчу перед зеркалом, а он, поди, уже приехал». Еще раз брызнула духами на грудь, поправила прическу, надела белые валенки, схватила пальто.
Еще издали Настасья Федоровна заметила лошадь у крыльца. Заторопилась.
Рыбаков встретил ее, стоя посреди комнаты. Она сразу заметила сердитый взгляд. «Не в духе, с лица будто почернел. Замотался», — жалостливо подумала она, и ей вдруг захотелось разгладить глубокие морщины на его лбу. С трудом поборола это желание. Сказала только «здравствуйте» и больше не обронила ни слова. Побоялась чужих ушей да чужих глаз: в углу у печки сидели два старика — колхозный конюх да сторож сельпо — и оба присматривались, прислушивались с любопытством.
— Здравствуй, — ответил Василии Иванович, повернулся и молча пошел к председательскому кабинету.
«Даже не улыбнулся. Не до веселья ему».
Она нарочито замешкалась, развязывая полушалок. Краем глаза увидела — деды поднялись и засобирались уходить.
Плотно притворила за собой дверь. Не спеша разделась. Легко прошлась по комнате, остановилась около своего стола, спиной чувствуя взгляд изумленного Рыбакова. Повернулась к нему. Улыбнулась.
— Ишь, как ты вырядилась.
— Не нравится? — в карих прищуренных глазах ее был вызов.
— Да нет, почему же, — он отвел взгляд в сторону. — Ты и без нарядов хороша. — Помолчал. — Не ко времени это.
— Ну и ладно, — обиженно вздохнула она. Голос сразу потух, выцвел. — Пускай не ко времени. Захотелось мне, вот и вырядилась.
Василий Иванович долго сворачивал папиросу. Закурил. Вместе с дымом выпустил изо рта:
— Где люди?
— Какие люди?
— Я же просил тебя собрать животноводов.
Наступило неловкое молчание, и чем дольше оно длилось, тем больше досадовал Рыбаков. «Ни одного доброго слова не нашел, — корил он себя. — Прямо говорящая машина, а не человек». И уж совсем расстроился он, когда Ускова сказала:
— Прости, Василий Иванович. Не расслышала я. Ошалела от радости. Думала, ко мне едешь, ради меня… Ну да не горюй. Мы их сейчас покличем. Сейчас…
А сама и не пошевелилась. Только прикрыла ладонью глаза.
— Настя, что ты?
Она отняла ладонь от лица. Жалко улыбнулась.
— Так просто. Не думай, что разжалобить хочу. Бабья слабость. От горя ревем, от радости плачем… и от обиды — тоже. Посиди минутку. Я сейчас за сторожихой сбегаю, соберем животноводов.
Не спеша потянулась к полушалку.
Ему почудилось, что он услышал ее мысли: «Ты меня обидел. Больно и горько. Но я стерплю. И виду не подам. У меня ведь никаких прав. Заставить — не могу, просить — не хочу. Впереди длинная ночь — выплачусь. И снова ждать. Все равно придешь».
Василий Иванович на лету перехватил ее руку. Крепко сжал.
— Прости, Настя.
— Да ты что… зачем это?
А у самой слезы навернулись на глаза.
Василий Иванович прижал к своей щеке Настину руку, и то, что минуту назад казалось очень важным, утратило вдруг всякое значение. Легко и хорошо, словно все трудное, тяжелое уже осталось позади. Будто и не было за порогом ни войны, ни голодной зимы, ни бесконечной череды забот и дел. Только — вот она, рядом, ее рука на голове, ласково перебирающая волосы. Время остановилось.
— Пойдем ко мне, — позвала Настасья Федоровна.
Он не шелохнулся.
— Пойдем, Вася.
Широкой ладонью она прикрыла ему рот, защемила пальцами ноздри. Нечем стало дышать, но он не шевельнулся. Настасья Федоровна отняла ладонь от его побледневшего лица. Сказала с нежным упреком:
— Почему не просил пощады? Задушила бы.
— Ну и пусть.
— Жить надоело?
— Нет. Сейчас мне особенно хочется жить, Настенька.
…Они вместе распрягали коня. Настасья Федоровна помогала ему: унесла сбрую в сени, накрыла лошадь кошмой, задала ей сена.
Проводила Рыбакова прямо в горницу, а сама скорей в кухню — готовить ужин. И вот на круглом столе, накрытом вышитой полотняной скатертью, появилась сковорода с жареной картошкой, тарелка квашеной капусты и бутылка, заткнутая газетной пробкой.
Василий Иванович молча следил глазами за суетящейся хозяйкой. Иногда она подходила к нему и легонько касалась его рукой, будто хотела убедиться, что он на самом деле здесь. А убедившись в этом, проворно убегала в кухню, чтобы через минуту вернуться оттуда, неся еще что-нибудь. Не раз возвращалась с пустыми руками и, растерянно улыбаясь, долго топталась на одном месте, соображая, зачем пришла. Смеялась над собой, называла себя раззявой и растеряхой и снова смеялась.
Наконец, оглядев стол — все в порядке, — Настасья Федоровна повернулась к гостю.
— Проходи, Василь Иваныч.
Он поднялся, шагнул к ней.
— Ну, здравствуй, Настюшка.
— Здравствуй, Вася. — Обняла его, прижалась и долго стояла так, с наслаждением вдыхая родной запах махорки, овчины и пота.
…Они не спали до утра.
Она лежала на его руке, бессильно раскинув усталое тело, и молчала. Долго-долго. Потом тихо сказала:
— Знаешь, Вася, чего я хочу? Больше всего на свете.
— Чего?
— Ребеночка. Сынка. На тебя похожего.
— Глупая. Зачем он тебе без мужа-то? Засмеют.
— Меня не засмеют. Я не пугливая.
— Это верно. Только трудно парня вырастить.
— Выращу. Ты не бойся. Такого орла выхожу, выпестую. Весь в тебя будет. Капелька в капельку.
— А вдруг в тебя удастся? Да еще девка. — Он засмеялся.
— Нет. Ты мужик сильный. Твоя кровь и победит… А может, я бесплодная? — испуганно спросила она.
— Пустое. Всему свое время. Придет и твой час.
— Я бы назвала его Васей, — тихо, словно сама с собой, говорила она. — Василек. Василь Василич… Чую, короткой будет наша любовь. Ох, короткой! Быстро сгорит, ровно береста. Фук — и нет…
— Разлюбить грозишься?
— Нет. Я не разлюблю. Первого тебя полюбила и последнего… Один ты у меня. — Вздохнула. — Не о себе думаю. В тягость тебе наша любовь. Ты не подумай, что осуждаю. Нет. Так уж жизнь сложилась. И в том никто не виноват.
— Не надо об этом. — Он приподнял голову, силясь в темноте разглядеть ее лицо. — Если бы не война, я бы разрубил этот узел. Одним ударом. Я ведь никогда никому не лгал. Ненавижу криводушных. А тут приходится подличать. Аж зубы щемит от злости. Может, и зря думаю, что люди не поймут, что не до того им теперь. А все же боюсь. Захватают, запачкают, загрязнят. Тебя-то за что?.. Вот отвоюем, победим. Тогда я сам скажу о нас с тобой. Сразу всем. Всем. Пускай судят, как знают — все снесу. И никогда не раскаюсь, не пожалею. Переболеем — крепче любить станем. А пока потерпи, Настенька, потерпи…
— Да что ты, Вася. Я об этом вовсе не думаю. Просто к слову пришлось. Я нынче такая счастливая, высказать не могу. И ты не томи себя этими думами. Все уладится. Главное, что любишь. А уж я-то… я… Сокол мой…
Когда рассвет заглянул в окошко, они поднялись. Не зажигая огня, тихо, чтобы не разбудить Васену, вышли на улицу. Напоили лошадь, запрягли. Прощаясь, Настя не сдержала скорбного вздоха.
— С чего это? — встревожился он.
— Сама не знаю. — И пошла отворять ворота.
Рыбаков сел в кошевку, подобрал вожжи. Со скрипом распахнулись облепленные снегом створки. Воронко выгнул шею и вылетел на дорогу. Василий Иванович оглянулся. Настя стояла в воротах, подняв над головой руку. Он помахал ей, уселся поудобнее и пустил коня во всю прыть.
Давно скрылся за поворотом тонконогий Воронко, а Настасья Федоровна все стояла у распахнутых ворот и глядела вдоль дороги. В окнах дома напротив затеплился желтый огонек. Над снеговой папахой, нахлобученной на самые оконца, взлетела сизая струйка. Она росла на глазах, становясь гуще и темнее, и скоро из трубы потянулся широкий столб дыма. Он поднимался круто вверх, будто ввинчиваясь в бледно-серое небо. Вот еще над одной крышей закурчавился дымок, еще, еще. Над деревней поднялся целый лес дымовых стволов. Забрехали собаки. За спиной звякнула щеколда, проскрипел снежок. Настасья Федоровна оглянулась. Васена с подойником на руке шла в стайку.
— Что так рано?
— В самый раз.
Настасья Федоровна не спеша закрыла ворота, задвинула тяжелый деревянный засов и медленно пошла через двор к крыльцу. Поднялась на него, постояла в раздумье, прислушалась к голосу Васены, долетавшему из стайки, и прошла в дом.
Разделась у порога, да тут же и присела на сундук.
Вот и все. Снова кончилась радость, и опять одиночество. Одиночество и работа. Неуемная и тяжкая, от которой к вечеру голова кружится и ноги не держат. Семена, корма, топливо, инвентарь. Обо всем надо подумать, обо всем позаботиться. С чем бы кто ни приехал в колхоз — все идут к председателю. Просят, требуют, даже угрожают. Сколько людей за день перебывает в правлении. С радостью, с горем, с надеждой. Она и всплакнет с осиротевшей вдовой, и порадуется с матерью, узнавшей о награждении сына, и утешит солдатку, опечаленную долгим молчанием мужа. Ее на всех хватает. А ведь она и сама человек. Обыкновенная баба. Ей тоже ох как хочется с кем-то поделиться думками, посоветоваться, излить душу. А с кем? Васена все время молчит. Ей что ни скажи, то и ладно. А кому другому сердце откроешь? Начнутся суды да пересуды. Не за себя страшно: она ничейная. За него. Нельзя, чтоб о нем плохое подумали. А на чужой роток не накинешь платок. Любят люди посудачить о начальстве. Да еще о таком. Дай только повод — все косточки перемоют, с песочком перетрут. Вот и приходится молчать, да и виду не показывать. У баб зоркие глаза, на аршин