Калиниченко указал на разряженную, с навитыми кудряшками девчонку с остреньким личиком. Она шла под руку с германским солдатом.
— Да, кажется, я ее знаю, — сказал Андрей. — В одном эшелоне ехали. У нее еще подружка была, Оксанка. Из села они двое и уехали добровольно. Оксанка тоже здесь крутится. Путались с офицерами, теперь на понижение пошли — с солдатами. Такие… — Калиниченко зло выругался. — Однако давай-ка свернем в сторону, не надо, чтобы она нас видела вместе. От Гараськи всего можно ждать.
По свернуть уже было некуда. Гараська прошла мимо, демонстративно прижавшись к солдату, и окинула их пренебрежительным взглядом. Всем своим видом она словно хотела показать, что ей нет никакого дела до окружающих. Пусть думают что хотят…
— Здравствуйте! — вызывающе и снисходительно поздоровалась она с девушками, шедшими позади Андрея и Калиниченко.
Девушки не ответили, будто и не заметили Гараськи.
Тесной улочкой прошли на окраину города, присели на пригорке, нагретом солнцем. От железнодорожной насыпи их отделяла выемка, заросшая травой и кустарником. За насыпью снова тянулись заводские корпуса, трубы, заборы, какие-то мачты.
Девушки выбрали себе место неподалеку, сели в кружок и заговорили о чем-то своем. Но Андрей видел, как Галина, увлеченная будто бы разговором, то и дело поглядывала по сторонам — следила, не появится ли кто посторонний. Калиниченко продолжал рассказывать. Ни время, ни болезнь не ждали. Калиниченко совсем не был уверен, что кашель, о котором он так небрежно говорил, не свалит его с ног не сегодня-завтра. Ему нужен надежный помощник, а Андрей, судя по всему, мог бы им стать.
В Ораниенбурге есть концлагерь — Заксенхаузен. Его и отсюда видно — вон там, чуть правее завода. Калиниченко указал рукой, но Андрей ничего не увидел в отдаленном нагромождении строений. Лагерь, считай, в самом Берлине. С заключенными удалось наладить кое-какую связь. Вот уж страшнее страшного, что там происходит. Двум заключенным помогли бежать из этого ада. Несколько дней они жили под нарами в рабочем лагере. Потом через Садкова их переправили куда-то в деревню.
— Ты представляешь себе, — волнуясь и вновь переживая рассказы узников, говорил Калиниченко, — один был санитаром, другой из штрафной роты. Это в концлагере есть штрафная рота! На штрафниках проверяют прочность армейской обуви. Там за забором есть семисотметровая дорога в форме восьмерки. Идет она по искусственно пересеченной местности — по песку, через заболоченный участок, потом какой-то овраг, дальше — скалистый грунт, щебень, проселок. Одним словом, то, что бывает в натуре… Штрафникам дают обувь и заставляют их ходить строевым шагом с утра и до ночи. Так каждый день, а сзади собаки. Как кто отстанет, рвут на части. В общем, работают на износ, конечно не обуви, а людей… Штрафник, которого удалось спасти, почти два месяца петлял по этой восьмерке. Выжил каким-то чудом. Иные не выдерживают и недели. А обувь передают другим, и так, пока не стопчут… Это германское интендантство заключило договор с лагерем на испытание солдатской обуви. Вообще, лагерь слывет экспериментальным. Там испытывают все — от обуви до каких-то таинственных ампул с ядом. Недавно в лагере произошло чрезвычайное происшествие. Это рассказывал бежавший санитар. На русском пленном испытывали действие ампулы, заставили раскусить ее. Убеждали, что это лекарство. Наблюдала целая комиссия. А он раскусил и в них плюнул — успел-таки! Кремень-человек! Германского чина, на которого попал плевок, не удалось спасти. Человек погибает от одного прикосновения яда к слизистой оболочке. И суматоха же поднялась в лагере после этого!
Андрей уже заметил, с какой восторженной гордостью говорил Калиниченко о людях, самоотверженно борющихся в фашистском плену, — о девушках, кислотой сжегших себе руки, чтобы не работать на немцев, о «кремне-человеке», который плюнул ядом в лицо фашисту. И Андрея заставил он рассказать, как бежали они из-под расстрела, как безоружные, даже безрукие, дрались с конвоирами.
— Вот так и надо! Правильно! Ты только послушай, Андрей, послушай только, что это значит — русские люди! — Калиниченко сжал кулак и разглядывал его, будто удивляясь: силища! Перевел глаза на девчат. — А Галина Даниловна, думаешь, не такая? Ты, может быть, знаешь ее больше меня, а я сразу увидел — гордая и сильная. Беречь ее надо. — Калиниченко снова закашлялся, — Слабею я, Воронцов, вот что горько. Иной раз утром такая слабость возьмет — думаешь, и не встанешь. Так я что делаю: корить себя начинаю — а еще большевик! Мямля ты, а не большевик, Калиниченко, — распустил нюни!.. Глядишь, и встанешь, расходишься, и ничего… А если бы силы, так я бы так развернулся… Приемник нам где-нибудь раздобыть. Вот что надо…
Они говорили, то отвлекаясь, то возвращаясь к теме, ради которой приехал Андрей в Ораниёнбург. Условились, что связь будут поддерживать через Груню либо через Галину Даниловну. А насчет приемника Андрей подумает. Кто знает, может удастся…
По поводу иностранных рабочих немного поспорили. Андрей не против того, чтобы привлекать их к работе, — конечно нет, но действовать надо осторожно. Калиниченко вспылил:
— Так что же, лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» теперь отменяется? С каких это пор, позвольте узнать?!
— Нет, наоборот, против фашизма должны объединиться все силы. Я говорю только, что надо привлекать осторожней. Один неверный шаг может все погубить.
— За свою жизнь боишься?
Андрей потемнел:
— Ну, знаешь, Калиниченко… Мы с тобой поругаемся.
— Да нет, что ты… Не сердись на меня, Воронцов. — лицо у Калиниченко стало вдруг добрым и озорным одновременно. — Он улыбнулся. — Ты меня извини… Взбрело вот и голову подразнить. Я же сам знаю, что мы с тобой одной породы… Для меня жизнь нужна там, дома, чтобы жить. А здесь — чтобы бороться. Чем ни чем, а бороться… Ох, и лют же я, Воронцов, лют!.. А иностранцев на себя возьму. Им же тоже помогать надо. Гляжу иной раз, ну как малые дети — хотят и не могут… Есть у меня мыслишка по поводу лагеря. В нем как-никак люди со всей Европы собраны. Наших, конечно, больше всего. Вот бы восстание устроить. Оружие у охраны отнять. Ты представляешь, что бы тогда было! Восстание почти в самом Берлине, почти в самой берлоге зверя… Даже дух захватывает!.. Ну ладно, тебе не пора ехать? Мечты всё, мечты…
На вокзал пошли провожать все вместе. Вскоре подошла электричка. Груня осталась очень довольна знакомством с девчатами. Всласть хоть наговорилась, хоть услышала украинскую мову… Андрей тоже остался доволен. Доволен встречей и разговором с Калиниченко. Вот кого не согнешь… Несокрушимый… Этот не станет тлеть.
После «отпуска» Франц перешел на нелегальное положение, точнее — стал жить под другой фамилией. С «Вилямцеком» он закончил дела чин по чину, даже заехал в комендатуру и открепился. Это чтобы не цеплялись потом и не вздумали бы искать рядового Вилямцека Франца, прибывшего в Берлин в бомбенурляуб. Франц своими глазами видел, как писарь перед его фамилией записал в регистрационной книге: «Убыл к месту службы». Теперь все в порядке.
В канун своего мнимого отъезда на фронт Франц лежал рядом с Эрной. Она положила голову ему на плечо и вздохнула:
— Опять ты, Франц, уезжаешь… Когда это кончится? Я так устала…
Франц высвободил руку, приподнялся на локте, пытаясь в темноте разглядеть лицо Эрны.
— Послушай, Эрна, что хочу я тебе сказать… Я больше не поеду на фронт. Останусь в Германии. Мы будем встречаться с тобой…
— Не надо, Франц. Ведь это несбыточно… Ты сам хорошо знаешь. Вот ты уедешь, — Эрна всхлипнула, — уедешь на фронт, и, может быть, мы никогда не увидимся… Ах, если бы действительно было так, как ты говоришь!
— Так это и будет, Эрна. Выслушай меня до конца… Ну будь умницей, не надо плакать. — Франц щекой вытер слезы на лице Эрны. — Я не хочу больше воевать. Слышишь? За что должны умирать люди на фронте? Думала ты об этом? Чтобы потом меня, как Кюблера, снова бросили в концлагерь? Чтобы надо мной издевались гестаповцы, или чтобы я, как нищий, ходил и выпрашивал работу… Нет, нет, я не хочу, Я никуда не поеду. Лучше останусь в тылу дезертиром.
Большего Франц не мог сказать Эрне. Вопреки ожиданиям, она очень спокойно отнеслась к его словам. Признаться, Эрна и сама об этом подумывала, только не решалась сказать. Она сразу поставила дело на практическую ногу. Прежде всего, где будет жить Франц? Может быть, у ее стариков. Ведь это тоже опасно — быть дезертиром. И все же, конечно, лучше, чем ехать на фронт. Она согласна с Францем. В наше время, если о себе не подумать, то кто о тебе подумает?..
За три недели, которые Франц провел в семье, он кое-что все-таки сделал. Как Эрна на него ни ворчала, Франц несколько раз отлучался из дому. Кое с кем удалось встретиться. На первое время жилье обеспечено; возможно, удастся получить и работу, даже с броней, чтобы легализоваться. Встретили его настороженно, но обещали помочь.
Побывал Франц и в Кепенике у жены Кюблера. Она ничего не знает о муже. Ей сообщили только, что он в Бухенвальде. Франц рассказал, как арестовали Рудольфа. В тот вечер они условились встретиться с ним «у грубого Готлиба».
— Так, значит, вы… — фрау Кюблер не договорила. Значит, Франц тоже подпольщик. Она иначе стала к нему относиться, — Если что нужно, я охотно помогу вам, — сказала она. — Но имейте в виду, за мной, возможно, еще продолжают следить. Будьте осторожны.
Легко сказать — быть осторожным. Францу казалось, что он действует, как опытный подпольщик, но только случайности, вероятно, избавляли его от беды. Без раздумья Франц согласился добыть Андрею радиоприемник. У него такой есть. Он его привезет. Надо лишь кое-что переконструировать.
Андрею стало не по себе, когда во двор мастерской въехала подвода с искусственным льдом и человек в надвинутой на самые глаза кепке, сидевший на козлах, подмигнул:
— Куда сваливать лед, любезный?
Андрей не ответил.
Потом Франц шепнул: