— Ну что ты такое говоришь! — смутилась Капочка. — К чему здесь это?
Анна Венедиктовна вспыхнула:
— Капочка! Не перебивай! Про саквояж и акушерство мне мама рассказывала, она этого Гормана прекрасно знала. А саквояж тут затем, что именно в него якобы Горман во время обыска и запихал бриллианты Кисельщиковой. Якобы послал рядовой состав по буфетам, по колодцам, а сам в спальне что-то вскрывал и ничего якобы не нашёл. Но это слух, повторяю, только слух, который появился к тому же только в двадцать четвёртом году. Тогда Горман повздорил с кем-то у себя в ЧК. А этот кто-то написал донос, что Горман утаил украшения Кисельщиковой и хранит их у себя дома, в чемодане с партийной литературой. По-моему, глупо.
— Не знаю, — отозвался Самоваров, — это зависит от того, стащил ли он эти бриллианты.
— А неизвестно, — загадочно улыбнулась Анна Венедиктовна. — Тут другая легенда начинается. Или слух. Когда донос в ЧК (или как там его назвать?) поступил, решили у Гормана сделать обыск. Времена были строгие. Но Горман всё-таки был опытный чекист: что-то узнал, что-то почуял. Взял он мешочек с драгоценностями и побежал к своему другу Пундыреву. Тот как раз Ленина отливал. «Спасай меня, — заявил, — вот бриллианты, спрячь понадёжнее!» Пундырев был человек новой эпохи и ответил Горману так: «Зачем тебе эта гадость, накипь гнилого прошлого? Кинь в Неть, вот и не будет головной боли». Только Горман не захотел оставаться без головной боли. «Нет, — сказал, — хоть это и пережитки прошлого в виде побрякушек, но мне- их жалко». Рассказал, что у него чуть ли не двенадцать сестёр и столько же тёток где-то в Могилёве, и всем необходима спокойная старость. В общем, Горман уговорил Пундырева, и тот ляпнул мешочек (обычный ситцевый мешочек!) с брильянтами прямо в гипс, прямо в ленинские ботинки. К Горману пришли, сделали обыск — и не нашли ничего. Сам он вскоре уехал. Говорят, он пел потом в Саратове, в опере. Только, может, это совсем другой Горман? Фамилия у певца, впрочем, другая была. Я когда сегодня увидела по телевизору отбитые ноги, просто ахнула. Ведь это бриллианты искали!
— Ну что ж, если это такая распространённая байка, то отчего бы каким-то жлобам и не поохотиться за камешками, — безнадёжно протянул Самоваров, его не очень впечатлила история с Горманом.
— В том-то и дело, что нераспространённая, — вдруг возразила Капочка. — Аночка, как всегда, преувеличила. Никто ничего не знал. Это ей Пундырев по секрету рассказал.
Анна Венедиктовна замахала руками:
— Нет, что ты! Какие секреты! — Она снова повернулась к Самоварову и потупилась. — Дело в том, что Пундырев был страшно влюблён в мою маму…
Сухой пальчик привычно взмыл в сторону портрета дамы с низким лбом (кажется, низкие лбы были модны в 1913 году?), и Самоваров услышал знакомое:
— Она была урождённая фон Шлиппе-Лангенбург, институтка…
— Да, вы прекрасно об этом рассказывали, — с жаром перебил Самоваров уже известный ему рассказ о биографии родителей и вежливо посмотрел на фотографию девицы Шлиппе. Он не хотел ещё раз слушать про папу-генерала, тиф и розовый хитон.
— Да? — удивилась Анна Венедиктовна и недоверчиво, как бы припоминая, кто же это сидит перед ней, оглядела Самоварова своими живыми и быстрыми птичьими глазками. — Ну, хорошо. Пундырев страстно, как и все, был влюблён в мою маму и, конечно, обожал папу. Меня, маленькую, он на руках носил. Он был тогда зелёный мальчик, энтузиаст, и обещал многое. Вы знаете, что потом случилось с левым искусством…
Анна Венедиктовна вздохнула и молитвенно подняла глаза на яркий кубистический натюрморт кисти своего отца, пылавший ржавью и охрой над буфетом.
— Папа умер, ученики его рассеялись, Пундырев оставался, но прозябал, лепил жалкие статуэтки, стал попивать. А я выросла, — снова вздохнула Анна Венедиктовна. — И Пундырев влюбился в меня до безумия. Некстати. Он был, конечно, очень интересный человек, внутренне богатый, но такой неказистый. Неудачник. Сорока с лишним лет… В общем, шансов у него не было никаких, он понимал это и, кажется, от понимания ещё больше влюблялся. Письма писал мне безумные. Я их не читала. Тяжело читать любовный бред уважаемого с детства человека. Он и писал, и говорил мне при встречах (мама перестала его пускать в дом, и он часами ждал меня в сквере напротив пединститута — небритый, синий, в каком-то летнем чесучовом засаленном пальто)… Я от него прямо бегала! Неловко было даже показать перед друзьями, что я знакома с таким синим человеком, автором дрянных статуэток (они стояли в Клубе пожарных, в Доме офицеров, какие-то кошмарные корявые парашютисты и пионеры с кроликами!)… И он ведь пил, не забывайте! Иногда ему удавалось схватить меня за руку (сильно! довольно больно!) и наговорить немного своего бреда, пока я отбивалась от него портфельчиком. А как раз напротив, у памятника, — этого самого! — стоял молодой красивый милиционер, весь в белом (такие были до войны). Милиционер бежал меня спасать, свистел… Ужас… Так вот, Пундырев говорил мне и писал плохим почерком, но умно и ужасно затейливо, что я его спасу от гибели, от трясины, в которую он погружается, что он бросит к моим ногам бриллианты, о которых он один знает. Теперь ещё мне доверяет тайну… Я этих писем не читала!!! Бред больного, несчастного, пьяного человека (он ведь умер в конце войны, замёрз на улице)… Но когда я по телевизору увидела Ленина с отшибленными ногами…
Она задохнулась и остановилась. На её щеках увял румянец, от которого она и постарела и помолодела одновременно. Но сама для себя она была сейчас прелестной девочкой с портфельчиком, и Капочка с грустью смотрела в её морщинистое лицо.
— И вот… — вопросительно повернулась Анна Венедиктовна к Самоварову.
— Всё это очень серьёзно, — ответил он. — По-моему, даже серьёзнее, чем вам кажется. Вы ведь не знаете, но три дня назад в подвале, как раз напротив хранилища скульптур, был зверски убит слесарь-сантехник Сентюрин. Он сидел себе, выпивал, а кто-то вошёл и проломил ему голову. Через день в хранилище испортили статую Ленина. Резонно предположить, что некто и третьего дня рвался к ленинским ботинкам, а случайно нарвался на Сентюрина. Ночью там никого не бывает, это же подвал, но накануне была получка, и Сентюрин запил. Искатель сокровищ оказался настолько алчным и хладнокровным, что через день после убийства проник в хранилище и изувечил Ленина. Бриллианты, значит, теперь у него…
— Вовсе не обязательно, — возразила Анна Венедиктовна. — Пундырев, конечно, чаще всего про эти ботинки говорил. Но в другой раз захохочет и объявит, что мешочек замурован в другой фигуре. Там ведь ещё семь рабов! Разве можно было догадаться, когда он говорит правду? Синий, полупьяный, даже полубезумный, по-моему. Всё обещал мне эти бриллианты! Мол, я ничего подобного не видела.
— Как вы считаете, — спросил Самоваров, — Пундырев ещё кому-нибудь говорил подобные вещи?
— Что влюблён? — передёрнула плечиками Анна Венедиктовна.
— Да нет, Аночка, про бриллианты, — вмешалась Капочка. — Я не думаю. Всё это было на моих глазах. Он прямо помешался на Аночке. Она ещё в школе училась, а он всё ходил за ней, подглядывал через штакетник, когда Ариадна Карловна (это мама Аночкина) его в дом перестала пускать. Ведь так и сходят с ума? Правда, бывает? Но сам он тихий очень был, такой горький пьяница, замкнутый, подозрительный. Совсем сломанный человек.
— Капочка помнит, — покачала Анна Венедиктовна головой. — Она и про бриллианты в ботинке от меня знала. Но Капочка — могила, ни та что не выдаст.
— Допустим, ни сам Пундырев, ни Капитолина Петровна ничего никому об этом не говорили, — согласился Самоваров. — А вы-то, Анна Венедиктовна?
Анна Венедиктовна обиженно заморгала, скривила губки, долго молчала. Наконец она изрекла:
— Почему я должна была скрывать? Я что, клятвы давала? Я всегда считала, что это выдумки и пьяный бред. Да если кому и сказала, те люди давно умерли. Я сто лет не вспомнила бы эту глупую историю, если б не «Актуальный пульс»… Кажется, я говорила вашей Олечке из музея, когда она про архив спрашивала и просила что-нибудь интересное для публикации. Я ей, конечно, публикован» ничего не дала, в общих чертах только описала, подразнила…
— Так письма Пундырева у вас целы? — вскричал Самоваров.
— Какие-то целы, но не все. Меня же третьего дня обокрали, вы что, забыли? — сокрушённо вздохнула старушка.
Ба-тюш-ки! Так вот какие бумаги украли! А на другой день в подвал за бриллиантами пришли! Самоваров обрадовался — показалось, что две мешавшие друг другу картинки совместились и вдруг слились в нечто явное, рельефное, резко отчётливое. Сентюрин, шлипповские брошки, Ленин… Но ведь ограбление квартиры и убийство Сентюрина были совершены в одну ночь! Стоп! Преступления совершили одни и те же люди, одно за другим. Взяли бумаги, уточнили, что к чему, пошли за камушками, а туг вылез Сентюрин.
У Самоварова даже голова закружилась, так близко мелькнуло искомое и очевидное.
Мелькнуло и затуманилось. Надо бы Стасу всё рассказать. И к Ольге отправиться — срочно!
Самоваров стал прощаться, отхлебнул для приличия два глотка чаю, холодного и безвкусного, как вода в рукомойнике. Анна Венедиктовна попросила:
— Проводите, пожалуйста, Капочку до дому. Темно уже. Она тут напротив живёт, совсем рядом.
Самоваров галантно согласился, надеясь, что «совсем рядом» — не слишком большое преувеличение. Они одевались у вешалки, и он увидел, как Капочка облачилась в совершенно неожиданные вещи, которые висели в прихожей, но которые он ни за что в жизни не признал бы за Капочкины. Из плохо различимой в полутьме груды вещей она извлекла и надела громадные мужские ботинки, дамское осеннее пальто с какими-то глупейшими аппликациями в виде кожаных дубовых листьев, ярко-зелёное (в каком году это было шокирующе модно?) и розовую подростковую шапочку с громадным помпоном. Упирающийся, злобно чихающий Уголёк был заключён в ужасное вязаное пальтецо с крупными пуговицами на спине.