Набор слов, бред — и ничего о бриллиантах, Гормане и гипсовой группе. Почерк Пундырева, на удивление, оказался неплохим, кое-где даже с росчерками. Заглавные буквы украшали завитки и жирные точки. Некоторые письма в самом деле писались в расстройстве, в полупьяном, наверное, виде. Они были особенно гуманны, путаны, подлежащие и сказуемые барахтались и тонули в случайно приблудившихся словах. Но всё-таки письма были вполне разборчивы, так что Самоваров по диагонали довольно быстро пересматривал их одно за другим, цепляясь за заглавные «Г», за высоко выбрасывавшие лихой флажок «б» (Горман, бриллианты). Но кругом было всё одно и то же: милая, милая, милая…
Самоваров со вздохом передал наконец коробку Анне Венедиктовне. Она вопросительно посмотрела ему в глаза.
— Всё это просто чудесно, — для приличия восхитился Самоваров. — Удивительно! Прямо-таки эпистолярный памятник!
Анна Венедиктовва заметно обрадовалась и провозгласила:
— Я всегда это знала! А но вашему-то делу и нет ничего! Что же вы мне не верили? Нет ничего в гипсах. И не было никогда. Глупый донос.
Самоваров стал настойчиво прощаться. Теперь уж и он уверился в том, что парюра Кисельщиковой хоть и существовала некогда, вряд ли покоилась теперь в телах восставших гипсовых рабов. А письма Пундырева полупьяный бред маньяка и нужны только этой зацикленной на собственной персоне старухе. Анна Венедиктовна в полутьме прихожей (где уж лет тридцать, как перегорела лампочка, и освещение, ничего не освещавшее, исходило из приоткрытой в комнату двери) горячо убеждала:
— Помогите! Скажите этому своему другу-сыщику (он, по-моему, довольно деловой человек) — пусть ищет коробку с письмами. Это главное для меня. Вещей маминых жалко, ужасно жалко, брошь и вовсе была дивная. Но я стара, довольно обеспеченна (вот хоть кружку продам!), детей у меня никогда не было, родственников я последний раз видела в раннем детстве. Кому? Не найдутся вещи — что ж. Но письма! Это ведь я! Единственный мой след на земле, понимаете?
Самоваров сочувственно кивал. В конце концов, редко встречается и романтическая неодолимая страсть, и такая вот странная верность вызывавшему отвращение влюблённому. Хоть Анна Венедиктовна и закоренелая эгоцентричка, но есть же у неё эта почти бескорыстная слабость.
Вообще она слаба. По слабости и болтала лишнее, чем угробила Сентюрина и любимую подругу. Слаба, но не умеет плакать…
— Николай, — снова свирельный голос прервал неуместные размышления Самоварова. — Я видела, как вы читали эти письма. У вас было такое изумительное, потрясённое лицо. («Хотел бы я наконец увидеть лицо, о котором столько разговоров, — подумал Самоваров. — В зеркале вечно отражается какая-то протокольная физиономия».) Я видела — вы поражены, и теперь хотела бы вас просить… Эта вот история с нападением на скульптуру Ленина… Ведь и телевидение заинтересовалось! Имя Пундырева теперь непременно всплывёт… Не могли бы вы, хоть через вашего друга (он очень деловой, мигом нашёл кружку!), пристроить где-нибудь… в общем, опубликовать что-то из этих писем… Это было бы поучительно… для молодых… Я бы обратилась к Оле, но она, кажется, несколько корыстна… Я бы… за скромное вознаграждение… могла предоставить…
Самоваров вздохнул. «О женщины, ничтожество вам имя!»
Глава 14ЛЕВ В КУРЯТНИКЕ
Странно, что Самоваров в седьмом часу застал в музее нерадивую Асю. Странно, что глядела она, по обыкновению, отстранено (что-то рыбье чудилось в её бесстрастии), но с оттенком недружелюбия. Днём они ещё мило болтали о парюре, и, будь у него время, он её, чего доброго, поимел бы, подстелив пресловутый номер «Столицы и усадьбы». Откуда сейчас набежали эти тучи на невозмутимое личико? Хоть Самоварову и было некогда, но Асины чужие, стылые глаза до того его поразили, что он заглянул к ней на минутку.
Комнатка Асина была прямой противоположностью спартански опрятной мастерской Самоварова. Тут ютилась самая скрипучая и колченогая мебель в музее. Гравюры и картины на стенах, водружённые некогда вполне правильными рядами, быстро начинали крениться и косить. Это потому, что под них и за них пристраивались всякие свёрточки и бумажки «для памяти» и тут же забывались навеки. На Асином столе громоздилась рыхлая Пизанская башня папок и бумаг. Диван, где еженедельно сиживал Асин одышливый профессор, под ним подломился на позапрошлой неделе совсем как в пьесе Чехова «Медведь». Самоварову пришлось чинить ножки. Однако, как в самой Асе, так и в этой не слишком обихаживаемой комнате витал-таки дух изящества. Сегодня Ася была не в духе.
— Ну что, добился своего? Испортил всё? — загадочно вопросила она Самоварова. Она даже не повернулась в его сторону, только ожесточённо трепала и чесала свои непроходимые золотистые кудри. В воздухе нежно потрескивало высекаемое расчёской электричество, и даже слегка пахло озоном.
— Что я испортил? Ещё что-то случилось? — испугался было сбитый с толку Самоваров.
— Так ты ещё и не знаешь ничего? — удивилась Ася. — Где ж ты бродил всё это время? Ведь поездка экспозиции во Францию сорвалась!
— Как сорвалась? — обрадовался Самоваров. — И при чём тут я?
— Разве не ты настропалил Баранова?
Всё объяснилось самым обыкновенным и неожиданным образом. Пока Самоваров изымал у Стаса гипсовые ноги и беседовал с разными дамами, старик Баранов, хоть и ошельмованный на блестящем брифинге Оленькова, не сдавался и рьяно выполнял свою клятву биться до последнего. Драгоценные его чегуйские бляшки могли вот-вот исчезнуть в недрах Чёртова дома, и для спасения их Баранов был готов на всё. Минуя прогнивший оленьковский Департамент культуры, старик кинулся прямо к губернатору. Несмотря на зычные крики археолога, протесты, утверждения, что дело государственной важности висит на волоске, взмахи длинных рук и энергичное сминание губернаторских ковров резиновыми сапогами, он не был принят. Непроницаемые помощницы и секретарши с бесчувственными взорами каменных степных баб посоветовали ему записаться на приём в январе. В январе? Когда завтра утром его бляшки могут быть потеряны навсегда? Старик, красноречивый, как Иезекииль, сумел-таки тронуть некоторые сердца сбежавшихся на его крики. Ему пояснили, что губернатор не принимает не по злонравию. Просто он выехал на процветающую под его патронажем птицефабрику. Там сейчас телевидение, гости из соседних областей и пара каких-то люксембургских бизнесменов. Показ птиц завершится приёмом гостей в резиденции «Золотой бор», затерявшейся в берёзовой рощице близ птицефабрики. Не будет сегодня губернатора.
Услышав про птицефабрику, Баранов обрадованно побежал к выходу, прыгая через две ступеньки. На своём грохочущем «москвиче» он быстренько примчался к указанному объекту. Как он проник в глубины образцового предприятия, никто не понял. Когда делегация, вполголоса воркуя и одобрительно поглядывая вокруг, медленно шествовала меж рядов клеток с янтарно-рыжими курами, которые мило и глупо квохтали и сновали своими красивыми глупыми головками, Баранов раздвинул толпу официальных лиц и обнял губернатора железной рукой. Был старик в белом халате (неизвестно, откуда он его достал) и походил на сумасшедшего зоотехника. Всё произошло в долю секунды.
Баранов горячо зашептал в губернаторское ухо об опасности, нависшей над сокровищами Нетска. Тут ещё более железные, чем его собственные, руки губернаторской охраны ухватили археолога за нижние и верхние конечности и изготовились уволочь долой с телевизионных глаз в какие-то зияющие за куриными рядами недра. Но губернатор Нетска, молодой, гуманный, к тому же начинающий меценат, дал знак верным рукам ослабить хватку. Он изумлённо выслушал сообщение Баранова. Гости из областей тоже заинтересовались и примолкли, и только бизнесмены из Люксембурга и патронируемые куры бессмысленно и непонимающе уставились на старика в белом круглыми глазами. Баранов вложил в рассказ всю свою харизму, божился всеми подряд богами и заклинал губернатора проверить в ФСБ истинность его сведений о преступном Сезаре Скальдини. Губернатор распорядился выяснить всё сейчас же. От любующейся курами группы отделился широкоплечий человек в добротном костюме глубокого серого цвета и скрылся за рядами клеток. Группа продолжила шествие. Баранов в белом халате следовал во втором ряду, заложив руки за спину, и телекамера часто останавливалась на его выразительном лице и огненном взгляде, сверлившем куриные скопища. Прошло некоторое время, вернулся человек в сером и доложил о чём-то губернатору. Барановские сведения подтвердились. Губернатор отдал распоряжение немедленно отложить выставку. Несколько человек из его свиты попытались было выгородить энтузиастов из Департамента культуры, допустивших такое безобразие с выставкой, но губернатор грозно нахмурил гладкий молодой лоб. Заступники смешались с делегацией и стали осматривать выставленную на сдвинутых столах куриную колбасу.
Баранов ликовал. Он к этому времени вполне освоился в делегации, подхватил под руки каких-то двоих хозяйственников из Новосибирска и хриплым шёпотом, заглушавшим и куриное кудахтанье, и пояснения по колбасе директора птицефабрики, вещал о единственных в мире чегуйских курганах. Он мог бы, пожалуй, увязаться за своими собеседниками и в «Золотой бор», где предполагалось много приятного, но внезапное распоряжение губернатора насчёт отмены выставки привело старика в экстаз. Он вскипел таким восторгом, что подпрыгнул высоко на месте, крепко прижал головы обоих новосибирских хозяйственников к своей груди (больно вдавив одному из них в ноздрю пуговицу фальшивого белого халата), потом отбросил хозяйственников, троекратно обцеловал губернатора и исчез так же внезапно, как появился.
Баранов не замедлил примчаться в музей, где и без того царило смутное настроение. В музее у него разыгрались какие-то шумные сцены-объяснения с Оленьковым, которых Ася не могла передать связно. Но главное, что выставка сорвалась. Оленьков, убитый и позеленевший, пометался по своему кабинету и куда-то уехал. Служащие музея обрадованно разбежались по домам.