годыводы.
– Мама, мама, что же чувствуешь, когда холодные
водыгоды сомкнулись над твоей головой?
– Наверное, будто ты в осеннем лесу… Так легко
дышится…
На тебе – теплый свитер и сухие ботинки.
Предместье ада.
– Мама, мама, разве малыши попадают в ад?
– Конечно. В рай попадает лишь тот, кто сумеет проплыть
от того буйка до берега.
– А кто утонул?
– Тому нет оправданья.
Человека лучше всего бить по голове, когда он зевает.
Не плачь девчонка
Пройдут дожди
Солдат вернется
Ты только жди
Замкнется вечный
Сансары круг
И вдруг воскреснет
Твой мертвый друг
Словно пламенеющие угольки в пепле потухшего огня,
Темные вишни в густой листве дерева.
Словно пламенеющие угольки в пепле потухшего огня,
Неперевареная кожура вишни в говне.
Смех что цокот копыт.
То ли удаляется. То ли наоборот.
Так и смерть.
Непонятна и занятна.
Как лапы
расползается смысл.
Как ластик
стирается тело.
Как в говно
Вступаешь в старость.
и Как
Множится как рак.
Александр Павлович умер 17 мая 1997 года.
Сердце, словно колесо, замедляло свой ход несколько десятилетий.
Наконец остановилось.
Двинулось в обратную сторону. Замерло.
Ветер продувал улицу, на которой жил и по которой
ходил день за днем А.П.
Тогда он выплыл из раскрытого окна
(Александр Павлович любил спать на свежем воздухе,
немного подмерзая к утру –
Он чувствовал себя подмороженной рябиной –
пошлое сравнение, гревшее ему душу)
И поплыл лицом кверху по улице
На уровне третьего этажа.
На третьем этаже располагалась его покинутая теперь
навеки квартира.
Небо сверкало над глазами.
Плыл он на спинке.
Из пупка его выросла мачта костяная –
Словно бы косточка новая в теле его появилась.
А по мачте бегала маленькая обезьянка в белой матроске.
А.П. представил себя белым океанским парусником.
На борту его большими синими буквами написано: “Angel”.
Мертвое Сердце вдруг заколотилось.
Волнение, прекрасное, как юное здоровое тело,
охватило его.
Он покраснел от смущения и заплакал. И вниз
Струю горячего воздуха испустил
(ибо умер он под утро).
И понял он, что возвышается.
Что грехи его жизни уходят.
Словно ракета, толкаемая сжигаемым горючим, летел он,
Летучий Голландец,
К свечению солнца.
И прилетел. И думает:
“Вот и славно. Сейчас ангелы небесные встретят меня,
и отдохну я в Раю”.
Но не тут-то было.
Солнце оказалось плотью. Точно
Рана, образовавшаяся в результате разрубания червяка надвое.
И как рана горело и жгло.
И в ране той копошились, словно пчелы в цветке,
Грешники. Ибо мягкая плоть раны податлива.
И понял А.П., что плавится он.
Нет, не горит, а именно плавится под воздействием
жуткоАдского жара.
И лицо его стало что мягкий воск.
И кто-то воткнул в лицо его спицу.
И погрузилась спица в лицо его.
И очень больно стало А.П.
И страшно.
Ибо спица эта отныне будет в лице его.
Ни поцеловать кого не сможет.
Ни уткнуться в подушку.
И понял он, что спица – суть жало.
Коим будет он собирать нектар покаяний отныне вовеки.
Зачем?
Жало знает.
Мораль:
Не греши, и не будешь ходить со спицей в морде.
Однажды я устану.
Однажды я устану так сильно, что покажется – я всесилен.
Я устану так сильно, что покажется – могу свернуть горы.
Я устану так сильно, что не смогу спать.
Я подумаю:
“Я так давно не был на море. Я так давно не был на море”.
Я отправлюсь в город.
В город у моря.
В город у Огненного моря.
Я приеду ночью.
Гостиницы переполнены.
Или отсутствуют.
Я буду слоняться до рассвета и под утро
выйду на площадь перед собором Святой Эйфории.
Я уже видел его где-то когда-то.
Сяду на ступени.
То ли человек, то ли крот подойдет и скажет:
“Разрешите познакомиться?”
Я отвечу: “Я не знакомлюсь на улице”.
Он скажет: “Все когда-то случается,
даже то, что казалось немыслимым”.
Он пригласит выпить кофе в кафе закрытом.
Он будет так изысканно-покорителен,
что я не смогу отказать. Мы найдем милое заведение
на набережной, где волны бьются
об изъеденный буквами-червяками гранит.
Приглядишься – забавно:
Кто придумал одеть берега, терзаемые пламенем,
в могильные плиты?
Обосранные мириадами ворон, –
или это чайки стали серыми от пепла и дыма? –
обросшие ракушками,
похожи они на потрепанные игральные карты
сплошь трефовой масти.
Или не было больше камня?
Или перестали умирать в этом городе
и кладбище упразднили за ненадобностью?
Подземные ветра задирают сутану кротовью,
словно скатерть кафешантанного столика
на четырех тонких ножках (ножки изящны – отметим),
и гарсон сменит скатерть, – простыню проститутка
словно
занавес театральный
распахивается тьма.
Просыпается город.
К берегам подходит огромный сияющий огнеупорный
лайнер.
Бездомный пес кидается на японских туристов,
рассыпающихся по пристани, словно свежие яблоки
из корзины.
Вечные жертвы алкоголя и Хиросимы
галдят, пугаются, тычут зонтами в бесноватую тварь –
но тот неуемен, – и в звуках хриплых его гортани
чудится Откровение, и очи иконописны, печальны.
И будто фрески шерсть облупилась.
В плавках на вышке дремавший
просыпается спасатель
от лая и гвалта толпы и гудка парохода.
Гарсон несет ему бриошь с мороженым,
наколотую на длинную палку, –
теплая бриошь с мороженым внутри.
Вкусно.
Мамы кричат резвящимся на пляже детям:
“Осторожнее, дети, не намочите ноги в огне!”
Четырнадцать часов ровно.
То есть самое адово пекло.
А мы в белых шортах и претенциозном рапиде
перекидываем маленькими серебряными теннисными
ракеточками
шарик ванильного мороженого.
Азартные. Безмятежные.
Взмокнем. И пот отчего-то будет сладок, пахнуть
твоими духами, любимая.
А потом, Счастливые, на Исходе
дня мы закажем ночь.
Льется лава из кратера Осени.
Лето подобно Помпее.
Официант несет нам Вечер со льдом в высоком стакане:
“Подождите, пусть настоится”.
Мы будем ждать.
Мы будем
средь песков пустыни возможно Сахары
смотреть на закат Марса, на восход Венеры,
потягивая прохладные сумерки из трубочки,
пока среди потемневших,
похожих на серебряный снег в сиянье Венеры песков,
не покажется проститутка.
Ступает мерно, словно Корабль Пустыни.
Длинные ноги на каблуках высоких,
голые руки и плечи, запах сладкий
ухоженного тела.
В темных волосах запутаешься, заблудишься.
Сколько спермы в этом теле смешалось –
что языков в Вавилоне. Шейкер живой.
Но разве это существенно,
если глаза бездонны, а ресницы бесконечны.
А губы иссохли.
Но обращается блядь
в город вечерний огнями блестящий.
Город у моря в теплое время года.
Только из незакрытого люка канализации
потягивает влагалищной сыростью.
Славя Рождество, часы на ратуше поют:
болим-бом, болим-бом, болим-бом.
И вот ведь фантазия чиновников муниципальных:
вместо фонарей на променаде поставить распятия.
Десятки красивых распятий.
Свет от сияния над головами Спасителей
льет свой уют на мостовую в сумерках.
Сны выходят из своих укрытий,
кошмарные, вещие, детские, –
садятся у балюстрады просить подаяния.
Если прислушаться,
стук каблуков и смех на мгновенье
в стук молотков и плач обратятся, но снова
безмятежен вечер курортный.
Вечер у моря в теплое время года.
Разлегшись у ступеней собора, пес языком ловит
снежинки пепла.
Словно прилива шум,
треск горящего дерева –
корабли Рима не смогут уплыть.
И барашки в море подобны тлеющим углям в ночном
костре.
Ночной костер посреди необозримого темного леса.
Вкруг костра собрались беззубые дети,
песни поют, кидают картошку на дно,
и, словно мидии,
запекшихся клубней разламывают раковины,
белое нежное мясо губами целуя.
Ибо мертвецы не в силах
есть.
Необратимо,
как сворачивается кровь, густеет тьма.
Какает пес иконописный, думая, что незаметен.
Лучший друг продажных женщин и нищих духом,
он давно забил на правила хорошего тона,
и ночь
залезает даже под ногти,
красным лаком покрытые,
похожие на кораллы когти крота –
манят сквозь клубы сигаретного дыма.
Он снимает темные очки.
Я вижу: глаза его.
Синие глаза Пола Ньюмена.
Измена набухает,
но поднимается Буря,
и словно пробуждение срывает цветущую розу кошмара,
вихрь уносит крота на ратушу,
где он повисает,
легковесный мохнатый мудак,
зацепившись глазницей за минутную стрелку.
А меня злой ветер волочет по асфальту, подобно листу газеты,
наполненной парой сплетен,
парой картинок,
парой серьезных соображений
на общественно-политические темы,
парой впечатлений от последних событий в мире искусства.
И еще гороскоп на завтра, которое не наступит.
Утром в глаза бьет