— чтобы повторять слово о великом полдне земли и человека, чтобы опять возвещать людям о сверхчеловеке.
Я сказал своё слово, я разбиваюсь о своё слово: так хочет моя вечная судьба, — как провозвестник, погибаю я!
Час настал, когда умирающий благословляет самого себя. Так — кончается закат Заратустры”». —
Сказав это, звери умолкли и ждали, чтобы Заратустра ответил что-нибудь им; но Заратустра не слышал, что они умолкли. Он лежал тихо, с закрытыми глазами, как спящий, хотя и не спал: ибо он разговаривал в это время с своею душой. Змея же и орёл, видя его таким молчаливым, почтили великую тишину вокруг него и удалились осторожно.
О великом томлении
О душа моя, я научил тебя говорить «сегодня» так же, как «когда-нибудь» и «прежде», и водить свои хороводы над всеми «здесь», «там» и «туда».
О душа моя, я избавил тебя от всех закоулков, я отвратил от тебя пыль, пауков и сумерки.
О душа моя, я смыл с тебя маленький стыд и добродетель закоулков и убедил тебя стоять обнажённой пред очами солнца.
Бурею, называемой «духом», подул я на твоё волнующееся море; все тучи прогнал я оттуда, я задушил даже душителя, называемого «грехом».
О душа моя, я дал тебе право говорить Нет, как буря, и говорить Да, как говорит Да отверстое небо; теперь ты тиха, как свет, и спокойно проходишь чрез бури отрицания.
О душа моя, я возвратил тебе свободу над созданным и несозданным — и кому ещё, как тебе, ведома радость будущего?
О душа моя, я учил тебя презрению, но не тому, что приходит, как червоточина, а великому, любящему презрению, которое больше всего любит там, где оно больше всего презирает.
О душа моя, я учил тебя так убеждать, чтобы ты самые основания притягивала к себе, — подобно солнцу, убеждающему даже море подняться на его высоту.
О душа моя, я снял с тебя всякое послушание, коленопреклонение и раболепство; я сам дал тебе имя «избегание бед» и «судьба».
О душа моя, я дал тебе новые имена и разноцветные игрушки, я назвал тебя «судьбою», «пространством пространств», «пуповиной времени» и «лазоревым колоколом».
О душа моя, твоей почве дал я испить всю мудрость, все новые вина и даже все незапамятно старые, крепкие вина мудрости.
О душа моя, всякое солнце изливал я на тебя, и всякую ночь, и всякое молчание, и всякое томление — ты вырастала предо мной, как виноградная лоза.
О душа моя, обильна и тяжела ты теперь, как виноградная лоза со вздутыми сосцами и плотными тёмно-золотистыми гроздьями, —
— стеснённая и придавленная своим счастьем, в ожидании избытка и стыдясь ещё своего ожидания.
О душа моя, не существует теперь нигде другой души, более любящей, более объемлющей и более обширной! Где же будущее и прошедшее были бы ближе друг к другу, как не у тебя?
О душа моя, я дал тебе всё, и руки мои опустели из-за тебя — а теперь! Теперь говоришь ты мне, улыбаясь, полная тоски: «Кто же из нас должен благодарить? —
— должен ли благодарить дающий, что берущий брал у него? Дарить — не есть ли потребность? Брать — не есть ли сострадание?»
О душа моя, я понимаю улыбку твоей тоски: твоё чрезмерное богатство само простирает теперь тоскующие руки!
Твой избыток бросает взоры на шумящее море и ищет, и ждёт; тоска от чрезмерного избытка смотрит из смеющегося неба твоих очей!
И поистине, о душа моя! Кто бы мог смотреть на твою улыбку и не обливаться слезами? Сами ангелы обливаются слезами от чрезмерной доброты твоей улыбки.
Твоя доброта, и чрезмерная доброта, не хочет жаловаться и плакать: и всё-таки, о душа моя, твоя улыбка жаждет слёз и твои дрожащие уста рыданий.
«Разве всякий плач не есть жалоба? И всякая жалоба не есть обвинение?» Так говоришь ты сама себе, и потому хочешь ты, о душа моя, лучше улыбаться, чем изливать в слезах своё страдание, —
— в потоках слёз изливать всё своё страдание от избытка своего и от тоски виноградника по виноградарю и ножу его!
Но если не хочешь ты плакать и выплакать свою пурпурную тоску, то ты должна петь, о душа моя! — Смотри, я сам улыбаюсь, предложивший тебе петь:
— петь бурным голосом, пока не стихнут все моря, чтобы прислушаться к твоему томлению, —
— пока по тихим, тоскующим морям не поплывёт челнок, золотое чудо, вокруг золота которого кружатся все хорошие, дурные, удивительные вещи, —
— и много животных, больших и малых, и всё, что имеет лёгкие удивительные ноги, чтобы бежать по голубым тропам —
— туда, к золотому чуду, к вольному челноку и хозяину его; но это — виноградарь, ожидающий с алмазным ножом, —
— твой великий избавитель, о душа моя, безымянный — только будущие песни найдут ему имя! И поистине, уже благоухает твоё дыхание будущими песнями, —
— уже пылаешь ты и грезишь, уже пьёшь ты жадно из всех глубоких, звонких колодцев-утешителей, уже отдыхает твоя тоска в блаженстве будущих песен! —
О душа моя, теперь я дал тебе всё и даже последнее своё, и руки мои опустели для тебя: в том, что я велел тебе петь, был последний мой дар!
За то, что я велел тебе петь, скажи же, скажи: кто из нас должен теперь — благодарить? — Но лучше: пой мне, пой, о душа моя! И предоставь мне благодарить! —
Так говорил Заратустра.
Другая танцевальная песнь
«В твои глаза заглянул я недавно, о жизнь: золото мерцало в ночи глаз твоих — сердце моё замерло от этой неги:
— чёлн золотой, как в зерцале, мерцал там на водах ночных, точно качалка, ныряющий, и всплывающий, и всё снова и снова кивающий чёлн золотой!
На стопу мою, падкую к танцу, ты метнула свой взор, свой качально улыбчивый, дымчатый, вспыльчивый взор:
Только дважды коснулась ручонками ты погремушки своей — и уже закачалась нога моя в приступе танца. —
Пятки мои покидали уже землю, замер я на носках, тебе внемля: ведь уши танцора — в цыпочках его!
К тебе прыгнул я — ты отпрянула вмиг; и лизнули меня на лету зашипевшие змейки волос вдруг взлетевших твоих!
От тебя я отпрыгнул назад и от змей твоих прикасаний; ты стояла уже, обернувшись слегка, и глаза были полны желаний.
Глазами розня, учишь меня ты стезям криведным; на стезях криведных учится стопа моя — козням!
Я люблю тебя дальней, ты вблизи мне пуще неволи; твоё бегство манит меня, поиск твой полонит меня — я страдаю, но ради тебя разве я не готов и к юдоли!
Ты, чей холод, как зуд, чьё презренье — искус, чей уход, точно жгут, чья насмешка — укус:
— ты ль не была ненавистна всегда, ты, вязальщица, повивальщица, зазывальщица, домогальщица и находчица! Ты ль не была и любима всегда, непорочная, нетерпячая, ветроногая, детоокая грехотворица!
Куда же ты тащишь меня, неугомонка и невиданка? И вновь избегаешь меня, сладкая-сладкая горлица и грубиянка!
Я в танце несусь за тобою, я с ритмом твоим неизбытно един. Где же ты? Протяни мне руку! Ну, хоть палец один!
Здесь пещеры и дебри — мы же заблудимся вместе! Стой! Да потише! Не видишь ли ты, как мелькают вокруг стаи сов и летучие мыши?
Ты сова! Ты летучая мышь! Ты охоча меня дразнить? Где мы, где? У собак, видно, ты научилась так тявкать и выть.
Зубки белые скалишь прелестно на меня ты без слов, и сверлят меня злючие глазки из кудластых твоих завитков!
Что за пляс одурелый, точно буян; я охотник — решай, кто мне ты: ловчий пёс или лань?
Ну, злая прыгунья, ко мне! Да живее, мигом! Ну-ка вверх! И барьер! Горе мне! Я и сам вот плюхнулся, прыгнув!
О, взгляни, я лежу, ты, спесивица, и молю о милости! Мне бы с тобою бродить да бродить по тропинкам жимолостным!
— по тропинке любви сквозь кусты пятнастые, немые! Или там вдоль озера: в нём резвятся и пляшут рыбки золотые!
Ты устала? Взгляни, вон овцы, и в воздухе завечерело: ну разве не сладко уснуть под звуки пастушьей свирели?
Ты валишься с ног? Я тебя понесу, опусти только руки! И если ты хочешь пить, скажи — я нашёл бы, чем тебя утолить, но тебе не до этой услуги!
— О, что за чертовка, плутовка, так ловко исчезла змеёю-скользянкой! Куда? Но от рук два пятна на лице горят, точно красные ранки!
Я, право, устал изрядно пастушить твоих ягнят! До сих пор, о ведьма, я пел для тебя, нынче ты завизжишь — у меня!
Будешь плясать и ахать плётке моей вслед! Я не забыл-таки плётку? — Нет!»
Так отвечала мне жизнь тогда и при этом зажала изящные ушки свои:
«О Заратустра! Не щёлкай так страшно своей плёткой! Ты ведь знаешь: шум убивает мысли — а ко мне как раз пришли такие нежные мысли.
Мы с тобою оба — сущие недобродеи и незлодеи. По ту сторону добра и зла обрели мы свой остров и зелёный свой луг — мы вдвоём, одни! Уже оттого и должны мы ладить друг с другом!
И если мы и не любим друг друга от чистого сердца, — то гоже ли злиться на то, что не любишь от чистого сердца?
И что я лажу с тобою, и часто слишком лажу, ты знаешь это: и всё оттого, что ревную тебя я к мудрости твоей. Ах, эта мудрость, полоумная старая дура!
Если бы мудрость твоя сбежала однажды от тебя, ах! тогда мигом сбежала бы от тебя и моя любовь».
Тут жизнь задумчиво оглянулась вокруг и тихо сказала: «О Заратустра, ты мне недостаточно верен!
Ты любишь меня вовсе не так сильно, как говоришь; я знаю, ты думаешь о том, что хочешь скоро покинуть меня.
Есть старый тяжёлый-тяжёлый колокол-ревун: он ревёт по ночам до самой твоей пещеры:
— когда ты слышишь, как колокол этот бьёт полночь, тогда между первым и двенадцатым ударом думаешь ты о том —
— ты думаешь о том, о Заратустра, я знаю это, что ты хочешь скоро покинуть меня!»
«Да, — отвечал я робко, — но ты знаешь также —» И я сказал ей нечто на ухо, прямо в её спутанные, жёлтые, безумные пряди волос.
«Ты знаешь это, о Заратустра? Этого не знает никто…»
И мы стояли лицом к лицу и глядели на зелёный луг, на который как раз набегал прохладный вечер, и плакали вместе. — И жизнь была тогда мне милее, чем вся моя мудрость когда-либо. —