нагим, мужчиной или женщиной, ещё не знаю я; но он идёт, он гнетёт меня, горе! шире раскройте чувства ваши!
День отзвучал, для всех вещей наступает теперь вечер, даже для лучших вещей; слушайте теперь и смотрите, о высшие люди, каков этот демон, мужчина ли, женщина ли, этот дух вечерней тоски!»
Так говорил старый чародей, лукаво оглянулся и схватил свою арфу.
Когда яснеет воздух и на землю,
Как утешение, роса нисходит
Стопой невидимой, неслышанной и нежной,
Как всё несущее успокоенья сладость, —
Ты вспоминаешь ли, горячая душа, —
Какою жаждою томилась ты когда-то
По ниспадающим с небес слезам-росинкам,
Усталая в изнеможенье жалком,
Под злыми взглядами спускавшегося солнца,
Спешившего тропинкой пожелтевшей
Злорадно ослеплявшими лучами
Между дерев, черневших вкруг меня.
Ты истины жених? так тешились они.
Нет, ты поэт, и только.
Ты хищный, лживый, ползающий зверь,
Который должен лгать,
Под маской хитрой жертву карауля,
Сам маска для себя
И сам себе добыча.
И это истины жених? О нет!
Лишь скоморох, поэт, и только!
Хитро болтающий под маскою затейной,
Ты, рыскающий вкруг, карабкаясь, всползаешь —
По ложным из нагромождённых слов мостам,
По лживым радугам среди небес обманных.
Лишь скоморох, поэт, и только!
И это — истины жених? О нет!
Ты не стоишь холодный, неподвижный,
Как образ божества, спокойный,
Как изваяние его пред храмом,
Как врат Господних страж…
Ты добродетельной устойчивости враг,
Не в храмах дома ты, а в дикой чаще,
Ты полн упрямого, кошачьего стремленья,
Рад выпрыгнуть в окно под всякий случай
И лесу девственному рад кричать приветно,
Что в чаще непролазной ты носился.
Средь пёстрых хищников в косматых шкурах,
Греховной красоты здоровья полный, —
Что, сладострастно ноздри раздувая,
Насмешливый в блаженстве кровожадном,
Ты хищничал и крался полный лжи.
Порой орлу подобно с высоты,
Уставив в глубину недвижный взгляд,
В своё владенье, в пропасть смотришь долго,
Как, вглубь стремясь, она всё ниже, вниз
Змеится кольцами, спускаясь внутрь —
И вдруг
Затем
В падении отвесном
Полёт, как меч, направив,
В ягнят ударил ты,
Стремительно бросаясь с хищным жаром
Терзать ягнят
Со злобой против всех овечьих душ
И яростно кипя на всё, что смотрит
Овцеподобно, ягнеоко и курчаво,
С приветной тупостью ягнят молочных.
Вот так
Пантеры свойств, орлиных качеств
Исполнены поэта ощущенья,
Они твои под тысячью личин.
Твои, поэт и скоморох!
Ведь это ты, признавший в человеке
Так безразлично Бога и овцу,
И божество терзая в человеке,
В нём также и овцу терзаешь ты.
Терзаешь, радуясь.
Твоё блаженство в этом,
Блаженство злой пантеры и орла,
Блаженство скомороха и поэта.
Когда яснеет воздух и луна
Серпом зеленоватым между тучек,
Среди полос пурпурных вдруг мелькнувши,
Прокрадётся, завистливо, как враг,
Дневного света враг, —
Она всё ближе, ближе подступает,
Подрезывая тайно, постепенно
Ковры из роз, гирляндами висящих,
Пока цветы с головкой побледневшей
Не опрокинутся в ночную тьму.
Так я упал когда-то с высоты,
Где в сновиденьях правды я носился —
Весь полный ощущений дня и света,
Упал я навзничь в тьму вечерней тени,
Испепелённый правдою одною
И жаждущий единой этой правды. —
Ты помнишь ли ещё, горячая душа,
Как мы тогда томились этой жаждой,
Томились тем, что ты в изгнанье вечном
От всякой правды далеко,
Лишь скоморох, поэт, и только.
О науке
Так пел чародей; и все собравшиеся попали, как птицы, незаметно в сети его хитрого, тоскливого сладострастия. Только совестливый духом не был пойман им: он быстро выхватил арфу из рук чародея и воскликнул: «Воздуху! Впустите чистого воздуху! Впустите Заратустру! Ты делаешь воздух этой пещеры удушливым и ядовитым, ты, старый, злой чародей!
Лживый и утончённый, ты соблазняешь к неведомым страстям и к неведомым пустыням. И горе, если такие, как ты, говорят об истине и придают значение ей!
Горе всем свободным умам, которые не остерегаются таких чародеев! Они должны проститься со свободой своей: ты учишь возвращению в тюрьмы и манишь назад, в темницы, —
— ты старый, мрачный демон, в жалобе твоей слышится манящая свирель, ты похож на тех, кто своей похвалой целомудрию призывает тайно к разврату!»
Так говорил совестливый; старый же чародей оглядывался вокруг, наслаждаясь победой своей, и оттого проглотил досаду, причинённую ему совестливым. «Помолчи! — сказал он скромным голосом. — Хорошие песни должны хорошо отзываться в сердцах: после хороших песен надо долго хранить молчание.
Так поступают все эти высшие люди. Но ты, должно быть, мало понял из песни моей? В тебе очень мало от духа чародея».
«Ты хвалишь меня, — возразил совестливый, — отделяя меня от себя; ну что ж! Но вы, остальные, что вижу я? Вы все сидите ещё с похотливыми глазами —
о свободные души, куда девалась свобода ваша! Вы кажетесь мне похожими на тех, кто долго смотрел на развратных женщин, нагих и танцующих: ваши души сами начали танцевать!
В вас, о высшие люди, ещё много есть из того, что чародей называет своим злым духом обмана и чар, — мы, конечно, должны быть различны.
И, поистине, мы достаточно говорили и думали вместе, прежде чем Заратустра вернулся в пещеру свою, достаточно, чтобы знать, что мы различны.
И мы ищем различного даже здесь, наверху, вы и я. Ибо я ищу побольше устойчивости, потому и пришёл я к Заратустре. Ибо он самая крепкая башня и воля —
— теперь, когда всё колеблется, когда вся земля дрожит. Но когда я вижу глаза ваши, какие вот сейчас у вас, я скорее поверил бы, что вы ищете побольше неустойчивости,
— побольше трепета, побольше опасности, побольше землетрясения. Вы хотите, так кажется мне, простите предположение моё, о высшие люди, —
— вы хотите самой трудной, самой опасной жизни, внушающей мне наибольший страх, жизни диких зверей, хотите лесов, пещер, горных стремнин и непроходимых ущелий.
И не те, что выводят вас из опасности, нравятся вам больше всего, а те, что отвращают вас в сторону от всех дорог, совратители. Но если такое желание истинно в вас, всё-таки оно кажется мне невозможным.
Ибо страх — наследственное, основное чувство человека; страхом объясняется всё, наследственный грех и наследственная добродетель. Из страха выросла и моя добродетель, она называется: наука.
Ибо страх перед дикими животными — этот страх дольше всего воспитывается в человеке, включая и страх перед тем животным, которого человек прячет и страшится в себе самом. — Заратустра называет его “внутренней скотиной”.
Этот долгий, старый страх, ставший наконец тонким и одухотворённым, — нынче, сдаётся мне, называется: наука».
Так говорил совестливый; но Заратустра, который только что вернулся в пещеру свою и слышал последние слова и угадал смысл их, кинул совестливому горсть роз и смеялся над «истинами» его. «Как! — воскликнул он. — Что слышал я только что? Поистине, кажется мне, что или ты глупец, или я сам, — и твою “истину” мигом поставлю я вверх ногами.
Ибо страх — исключение для нас. Но мужество, дух приключений, любовь к неизвестному, к тому, на что никто ещё не отважился, — мужеством кажется мне вся предшествующая история человека.
Самым диким, самым мужественным животным позавидовал он и отнял у них все добродетели их: только этим путём стал он — человеком.
Это мужество, ставшее наконец духовничьим, духовным, это мужество человеческое, с орлиными крыльями и змеиною мудростью: это мужество, сдаётся мне, называется теперь…»
«Заратустрой!» — крикнули в один голос все собравшиеся и громко рассмеялись; но от них поднялось как бы тяжёлое облако. Чародей также засмеялся и сказал с лукавым видом: «Ну что ж! Он ушёл, мой злой дух!
И разве я сам не предостерегал вас от него, когда говорил, что он обманщик, дух лжи и обмана?
Особенно когда он показывается нагим. Но разве я ответствен за козни его! Разве я создал его и мир?
Ну что ж! Будем опять добрыми и весёлыми! И хотя Заратустра смотрит уже сердито — взгляните же на него! он сердится на меня, —
— но прежде чем наступит ночь, научится он снова меня любить и хвалить, он не может долго жить, не делая этих глупостей.
Он — любит врагов своих; это искусство понимает он лучше всех, кого только я видел. Но за это он мстит — друзьям своим!»
Так говорил старый чародей, и высшие люди согласились с ним; так что Заратустра стал обходить друзей своих, пожимая им руки со злобой и любовью, — как тот, кому у каждого нужно испросить прощенья в чём-то и что-нибудь загладить. Но когда подошёл он к вратам пещеры своей, ему опять захотелось на чистый воздух и к зверям своим — и он уже собрался ускользнуть к ним.
Среди дочерей пустыни
«Не уходи! — сказал тут странник, называвший себя тенью Заратустры. — Останься с нами, — иначе прежняя, удушливая тоска опять овладеет нами.
Уже лучшим образом угостил нас этот старый чародей всем худшим, что было у него, и смотри, добрый благочестивый папа сидит уже со слезами на глазах и готов плыть по морю тоски.