— Дед, а дед! — окликает он. — А кто кормит зимой снегирюшек?
— Лес, — отвечает дед. — Они рябину клюют и другую ягоду, что позадержалась на кустах. И добрые люди их подкармливают, подсолнушки сыплют им.
— Подсолнушки сладкие, а рябина-то горькая! — жалеет снегирей Вовка.
— Зимой не горькая. Морозом прихваченная — она сладит! — отвечает дед.
— Дед, — наконец решается спросить Вовка. — Ты хлебы-то видел?
— Какие хлебы?
— Те, что на лавке отдыхали.
— Ну?
— Куда они ночью-то подевались? Двенадцать караваев с вечера было, а утром ни одного.
— Значит, баба Даша в ларь их сложила. Видел, какой большой ларь у Фёдора Петровича в тёплых сенях стоит?
— А вот и не в ларь! В окно она их кому-то ночью отдала.
Дед пускает вперёд коня, сам останавливается, поправляет Вовке съехавшую на лоб шапку и говорит ему:
— А ты, внучек, меньше рассказывай. Помни, в какое время мы живём: кругом враги. Может, и за этим кустом кто-нибудь притаился и слушает.
— Так они же по-нашему не понимают.
— Что им надо, поймут, — говорит дед и спешит догнать ушедшую вперёд лошадь. И вдруг, как в сказке или в кино, из-за косматой ели выходит незнакомый человек и становится поперёк дороги. Кто такой он, откуда? Не леший он — это точно. У лешего, Вовка знает, глаза зелёные, сам он пожилой и весь сивой бородой зарос. А этот парень совсем молодой, лицо у него чистое и красивое, глаза и волосы тёмные. Шапка на нём лисья, тулуп овчинный, валенки дома свалянные. На немца не похож, немцы так не ходят. И дед нисколечко не испугался, даже чуть улыбается. Они подъехали к парню близко, и тот попросил:
— Подвезите, добрые люди, издалека иду, хромаю.
Дед Никита ему отвечает:
— И рады бы калеку перехожего пожалеть, да кони еле бредут. Пойдёшь, убогонький, с нами пешком.
Дед шутит, смеются возчицы, хохочет Вовка, веселится с ними и парень. Хорош убогий! В старину, наверно, такими были русские богатыри. Он идёт впереди обоза, и женщины спрашивают, в какое царство-государство он их ведёт.
— К разбойникам прямо, — отвечает парень. А дорога всё тяжелей, а лес всё темней и дремучей.
И вдруг сразу посветлело, и открылась глазам большая поляна, а может, и вырубка, — пеньков-то под снегом не видно. На ней горушки, снегом заметённые. Это землянки, из их труб дым тянется. В стороне горит костёр, и в большом котле варится каша, слышно, как пахнет. «Партизаны!» — догадался Вовка.
Подошли к ним люди.
— Здорово, братья-разбойнички, — пошутил дед.
— Здравствуйте, купцы заморские! Какие товары в город везёте? — спрашивает их высокий партизан в барашковой шапке, со шрамом на скуле. Говорит он по-русски, но произносит слова не так, как дед. «Эстонец!» — догадался Вовка.
Партизаны стали здороваться с возчицами, сами убрали лошадей, а гостей накормили кашей. И хлеб у них был: каравай, точь-в-точь похожий на бабин Дашин, — такой же румяный и с капустным листком на споде. Очень хотелось Вовке сказать об этом деду, но он утерпел: велел ему дед помалкивать, а дед плохого любимому внуку не прикажет.
Командир отряда сказал, что дадут им отсюда до Борисовой Гривы провожатого. А там им уже никто не нужен, оттуда дорога прямая, и Гансов на пути нету. Никита Иваныч по этой дороге, наверно, не раз ездил и хорошо её знает.
Среди партизан были женщины. Они собрались все вместе в одной землянке, разговаривали, а потом принесли баян, и Лиза опять пела свои песни про войну и про дорогих людей, а женщины слушали её и плакали: ведь у каждой из них на войне был муж или брат, у молодых отцы, а у пожилых сыновья, и что теперь с ними, они не знали.
До полуночи никто не спал, а после полуночи снова тронулись в путь. И снова не счесть звёзд в зимнем небе, и снова освещала им путь луна, и снова ныряли на рытвинах и ухабах тяжёлые сани.
Ещё не рассвело, только звёзд стало меньше и луна опустилась пониже, когда пришли они в Борисову Гриву, прямо в воинскую часть.
Капитан прочитал их документы, справку для патрульных и сказал, что сделана она толково, но помогла им не только она, помогло им другое. Разве могли фашисты подумать, что они, рискуя жизнью, везут хлеб в осаждённый город?
И снова отдых, и снова отъезд. Только теперь уже по освобождённой от врагов дороге.
И вот они бредут по тихим, словно застывшим, ленинградским улицам. Не звенят на них трамваи, не бегают троллейбусы. Во многих домах нет окон и дверей: их вырвало во время взрывов фугасных бомб. В сугробах городская улица. И стоят вдоль неё худые, измождённые люди с печальными тёмными лицами, похожими на лица древних святых, нарисованных на иконах.
Дедушка — краснолицый, усталый и суровый — подходит к женщине, закутанной в детское одеяльце, и спрашивает её, как проехать им поскорее в Выборгский райком партии. И женщина услужливо и торопливо объясняет ему застывшими на морозе губами.
Они едут дальше, и люди смотрят им вслед, и глаза у них как будто светлеют. Вот выбежала на перекрёсток военная машина и стала. И стоит, терпеливо пропуская дивный обоз.
Вовка глядит кругом, надеется увидеть Андрея. Помнит он, что живёт Андрей в Выборгском районе. А вдруг он тоже вышел сейчас на улицу и они встретятся? И тут Вовка видит у разбитого газетного киоска мальчишку. Пальто у мальчишки серое с чёрным воротником, болтаются длинные уши у меховой шапки, на ногах подшитые кожей бурки. Точно так был одет Андрей, когда приезжал к ним зимой в Озёра! И росту мальчик такого же. Ясно — это Андрей, его дорогой друг!
И Вовка бежит к нему, проваливаясь в сугробы, тащит из-за пазухи согревшуюся там лепёшку и кричит, сколько хватает голоса:
— Андрей, это же я! Озёрский Вовка!
Но мальчишка смотрит на Вовку тёмными грустными глазами и говорит тихо:
— Я не Андрей… Я Сергей… Серёжка я… Ты ошибся. — Но лепёшку берёт. Не очень смело, но берёт. Обеими руками.
— Бери, бери! У меня ещё такая есть, — говорит Вовка. — А Андрея я всё равно найду, у меня же его адрес записан: и улица, и дом, и квартира. Это мой друг — Андрей! Разве я могу его не найти?
Он машет Серёже рукой и бежит догонять обоз.
А Серёжа глядит ему вслед, и добрым становится его взгляд. Немного слов сказал ему Вовка, но Сергей сразу понял, что он за человек. Отличный он парень, вот что! И совсем не в лепёшке дело, хотя лепёшка — это лепёшка, это как во сне, как в сказке! Но и без лепёшки всё равно полюбил бы Серёжа Вовку. В такое страшное время он пришёл в осаждённый город и бегает, ищет друга. И найдёт его. Найдёт непременно: у таких ребят друзья не теряются и не пропадают. Так думал Сергей, проводив Вовку и направляясь к себе домой.
А Вовка уже догнал обоз и, запыхавшись, гребёт валенками снег вслед за дедом. Сердится и ворчит на Вовку дед:
— Куда бегал? Зачем бегал? Зачем покидал обоз?
Вольник и неслух он, и не возьмёт его дед в другой раз! Но на дедову воркотню Вовка не обижается: знает, что устал, измучился за дорогу дед Никита. В его ли годы, да зимой, да под фашистским глазом совершать такие путешествия. Вот сдаст он в райкоме свой драгоценный груз — хлебушко, отдохнёт и снова подобреет.
Свистит, поёт под полозьями городской, ленинградский снег. Хлопают варежками, топают валенками возчицы, пытаются согреть застывшие руки и ноги. Кончается ещё один день их пути.
Над Выборгской стороной — светло-голубое небо. А на западе, за далёкой за Нарвской заставой уже горит-пламенеет вечерняя алая заря.
ЮРКА[6]
Это было в Ленинграде в конце первой военной зимы. Город был окружён фашистами, и нашим людям жилось в нём очень тяжело.
…В тот день мама дежурила в госпитале, и Юрка, как обычно, был с нею. Днём их улицу не очень обстреливали, но зато ночью воздушные налёты почти не прекращались.
Все раненые, которые могли ходить, спустились в подвал и не поднимались наверх целую ночь. Тяжелораненых тоже снесли в убежище, и в палатах остались только те, которых никак нельзя было беспокоить. Мама, конечно, осталась вместе с ними.
В убежище солдаты окружили Юрку, стали шутить и просить, чтобы он поговорил по-немецки. Сказал бы на немецком языке: «Убирайтесь, фрицы, всё равно скоро погоним вас под Ленинградом, как погнали уже под Москвой». Но Юрка не соглашался. Это мама как-то проговорилась бойцам, что он знает немецкий так же хорошо, как и русский, и с тех пор солдаты не давали ему покоя. И Юрка злился. Потому что, когда началась война, он возненавидел немецкий язык.
Это же был язык убийц, грабителей, швырятелей бомб — язык фашистов, врагов! Как же он мог его не ненавидеть?
А научила Юрку говорить по-немецки бабушка. Она была учительницей немецкого языка и учила в школе ребят. Когда Юрка родился, она сказала папе с мамой: «Вы говорите с ним по-русски, а я буду говорить по-немецки. Это ему не помешает…» И к семи годам Юрка так хорошо знал этот язык, что даже на нём иногда думал. И читать Юрка научился по-немецки раньше, чем по-русски, еще до того, как стал ходить в школу.
Солдатам наконец надоело упрашивать Юрку, и они занялись своими делами. А Юрка подсел к своему другу сержанту, прижался к его плечу и заснул. Проснулся Юрка, когда на улице уже посветлело и по радио объявили отбой воздушной тревоги.
Он поднялся наверх и разыскал свою маму. Ему нестерпимо хотелось есть, но он не сказал об этом, так как знал, что у мамы ничего нет, и не хотел её огорчать. Мама проверила, всех ли раненых принесли в палаты, сдала дежурство другому врачу, и они отправились домой.
С улицы Маяковского, где находился госпиталь, они могли бы свернуть на улицу Жуковского, оттуда до их дома был всего один квартал. Но Юрка не любил эту дорогу: там на углу стоял дом, расколотый пополам фугасной бомбой, и смотреть на его развалины было очень страшно. Кроме того, им надо было в булочной получить свой сегодняшний хлеб, и они пошли по Невскому проспекту.