чем Джой.
Свобода или неволя… И Вараксин, едва не завалив грузовик набок, обходит Зворыкина.
Свобода или неволя… И он мчится под уклон шоссе, забыв о тормозах…
Свобода или неволя… И он сворачивает так круто, что грузовик едва не выбросило с дороги…
– О'кей!.. О'кей!.. – шепчет Джой с удивлением и азартом.
Но Зворыкин не думает уступать. Ведь это минута, о которой он мечтал всю жизнь: поспорить на равных с лучшей американской автомашиной. Та минута, которая решит будущее советского автомобилестроения – рванется ли оно бурно вперед или будет плестись в хвосте других промышленных отраслей. Но есть и еще что-то над всеми высокими соображениями двух людей, сжимающих баранки: самозабвенность до конца претворяющих себя в движении душ.
Спор идет по-русски, и это смутно чувствует восхищенный и слегка сбитый с толку Джой. Вараксин уже не помнит, что его приз – свобода, он весь отдался мужской борьбе.
Зворыкин забыл о больших и далеких целях, ему важно одно – победить.
И ни один из них не уступил в этом споре, сдался третий – фордовский грузовик. Уже вблизи от города он забарахлил, а на окраине, среди маленьких глинобитных домишек, зачихал, задергался и стал.
С бледным, грязным лицом, перекошенным отчаянием, Вараксин выскочил из машины и кинулся к мотору. Ему достаточно было одного взгляда «Амба!» – произнес он и привалился к грузовику.
Подкатил Зворыкин, объехал их и резко затормозил.
– Чего загораешь?
– Все пропало, бобик сдох, – дергаясь лицом, сказал Вараксин, – подшипники расплавились.
– Тикай, – говорит Зворыкин.
Вараксин ошалело глядит на него.
– Ты сделал все что мог, это была честная игра Тикай, тебя не станут искать.
Вараксин исчез. Механик успел закрепить буксирный трос. Зворыкин подошел к Джою и, сняв с руки часы, протянул ему.
– Нет, – замотал головой тот, – я проиграл.
– На память, как другу… – сказал Зворыкин.
Взревел перегруженный мотор, и побежали назад пыльные кусты акаций, стены домов.
Припал к рулю в последнем усилии Зворыкин. Лицо его черно и бледно, покрыто разводами масла и пеплом усталости и, как никогда, прекрасно…
Финиш. Бурлит взволнованная толпа. Покачиваются огромные тельпеки. Сверкают расшитые тюбетейки, белые панамы и кепки.
И вот в конце улицы появился грузовик, пыльный, наломанный чудовищной дорогой, стреляющий паром из перегретого нутра, вихляющий разболтанными колесами и величественный в этой своей неказистости, преодолевший тысячи страшных верст и доказавший всему миру, что советский автомобиль – есть!
Грузовик с другим грузовиком на буксире достиг финиша. Открылась дверца кабины, и на асфальт почти выпал худой, черный, страшный человек. Зворыкин отстранил кинувшихся к нему людей, прошел немного вперед и поцеловал грузовик в радиатор, упал на колени и поцеловал его в облысевшую шину, в порванное крыло, в лопнувший бампер. По лицу Зворыкина градом катятся слезы, оставляя за собой светлые ложбинки, дергаются под вылинявшей, порванной рубахой худые лопатки. Он рыдает, рыдает на глазах тысяч людей, всего города, всей страны, но ничего не может поделать с собой…
И мы оставляем Зворыкина у «ног» грузовика и снова с высоты птичьего полета видим огромную, пеструю толпу…
И просторы земли вокруг: мы видим лик нашей меняющейся от года к году страны с ее великими стройками, с ее плотинами, перекрывшими чистое тело рек.
Огромное колесо самосвала. Ковш крана обрушил в кузов руду. Заревев, самосвал рванулся с места.
Панорама открытого рудника. На уходящих в гору выступах породы краны загружают рудой тяжелые машины.
Самосвалы с рудой. Впереди дымит трубами огромный металлургический комбинат.
Огромная железобетонная конструкция перемычки.
На дамбу въезжают самосвалы с грузом. Дают задний ход к краю дамбы, и в году летят бетонные болванки, камни.
Поднимаются вверх головки ракет. Замаскированные в заснеженных кустах машины с ракетными установками. Наводчики устанавливают угол прицела.
Парад военной техники на Красной площади. Машины… Машины…
По непролазной, заваленной сгнившими деревьями, еле намеченной просеке в тайге пробираются гусеничные тягачи с длинными трубами на прицепах.
Стрелы кранов пересекли небо. Идет погрузка наших грузовиков на иностранное судно.
С длинными цистернами по аэродрому снуют машины-бензозаправщики. Машина-тягач тащит к взлетной полосе огромный лайнер «ИЛ-62».
Взлетает самолет. И мы тоже с камерой поднимаемся вверх. Под нами с птичьего полета проплывает Москва.
Кольцевая дорога с бегущими по ней машинами.
Тайга со строящимся посреди лесного массива огромным комбинатом.
Северный Ледовитый океан с пробивающимся во льдах ледоколом.
Дымящиеся вулканы на побережье Тихого океана.
Каспий со своими нефтяными вышками.
Горы Кавказа с петляющими и мчащимися по ним машинами.
И вот голубое небо слилось с такой же голубизной моря. А между небом и морем сияет огромный шар солнца.
ФИЛЬМОГРАФИЯ
«ДИРЕКТОР» (2 серии). «Мосфильм». 1970.
Автор сценария – Ю. Нагибин. Режиссер-постановщик – А. Салтыков. Операторы: Г. Цекавый, В. Якушев. Художник – С. Волков. Композитор – А. Эшпай. Звукооператор – В. Кирманбаум.
В ролях: Н. Губенко, С. Жгун, В. Седов, Б. Кудрявцев, А. Елисеев, Б. Закариадзе, В. Шиловский, А. Крыченков, Р. Даглиш, В. Березуцкая, В. Попова, Л. Иванова.
Бабье царство
Титры идут на фоне яблоневых садов, изнемогающих под избытком золотистого груза, потом – садов, облетевших, голых. И на черную голизну ветвей мягко и густо ложится снег, ровная сияющая белизна накрыла купы деревьев, и вдруг оказывается, что это не снег, а весенний яблоневый цвет. Когда же кончаются титры, то радостный вид цветущих садов сменяется пожарищем. Горят, гибнут в гигантском костре войны прекрасные суджанские сады.
Крестьянская изба-пятистенка. В чистой горнице немецкий солдат бреется перед зеркальцем, прислоненным к горшку с геранью. Другой солдат ставит пластинки на грамммофон с большой трубой. Сквозь хрип и скрежет слышится сентиментальная немецкая песенка «Tränen mur Tränen da flißen darnieder». Еще один солдат спит, отвернувшись к стенке, четвертый солдат притиснул в угол худенькую светловолосую девушку с тонким, тающим лицом и, заглядывая в записную книжку, обучается русскому языку.
– Mleko…
– Не так… – тихо говорит девушка – Надо: молоко…
– Kurka, bulka, mjed…
– Не так… курица… булка… мед…
– Devotscka, davai!
Девушка молчит.
– Nuh?!
– Не знаю, – прошептала девушка.
– Schneller![1]
– Девочка, давай! – послышалось, как из-за края света.
– Davai, davai! – с хохотом немец хватает девушку за руки и тянет к себе.
Девушка сопротивляется. Тогда солдат грубо стягивает ее с лавки и тащит к лежанке.
– Schweinerei[2]! – в сердцах проговорил солдат, брившийся у зеркальца. На худом интеллигентцом лице – отвращение.
– Ich werde deiner Braut schreiben[3], – добавил сентиментальный солдат.
– Das ist nur ein Schräzchen[4]! – оправдывается их приятель, но его набухшие кровью веки подсказывают, что это вовсе не шутка…
На призбе соседней избы сидят четыре женщины: старуха Комариха с лицом как печеное яблоко; средних лет, сухощавая, с кирпичным по смуглоте румянцем Анна Сергеевна; молодая Настеха, высокого роста, широкоскулая, дородная, с сонным обвалом век Надежда Петровна Крыченкова. Сейчас ее сильное лицо кажется не сонным даже, а будто закаменевшим.
Женщины, несмотря на теплый день ранней осени, одеты жарко, рвано и грязно: головы туго замотаны старыми платками, будто на току, когда реют хоботья и полова; драные ватники и длинные юбки с захлестанными подолами скрывают фигуру.
Разговаривая, они не глядят друг на дружку, а прямо перед собой. Из окна пролился бархатный рыдающий голос и смолк.
Комариха. У нас немец куды против всех тихий, уважливый…
Сергеевна. В Коростельках опять четверых повесили: двух мужиков, бабу и малова…
Настеха. А у нас мода на конопляные воротники еще не завелась…
Комариха. Я ж и говорю: повезло на немца – мягкий, обходительный…
Из дома выходит сентиментальный солдат, на ходу расстегивая штаны. Не обращая внимания на женщин, начинает мочиться, силясь угодить за кювет. Преуспев в своей шалости и справив нужду, солдат с шумом пускает ветры и убегает по своим делам.
– Одно слово: правильный немец! – с чувством заключает старуха Комариха.
Вышел интеллигентный солдат. Вежливо кивнул женщинам, но не получил даже малого ответного привета с их мгновенно омертвевших лиц. У солдата обиженно дрогнули губы, он быстро зашагал следом за товарищем.
Из дома раздался хилкий, будто мышиный писк, возглас страха и беспомощности. Что-то сдвинулось, упало, стеклянное разбилось.
Комариха. В Медакине гарнизон стоял… Шестерых баб забрюхатили. Троих дурной наградили…
Сергеевна. А у нас вроде никто еще не понес…
Настеха. А ты почем знаешь?
Комариха. Золотой нам достался немец!
Снова слышится жалкий, какой-то придушенный вскрик.
– Никак Дуняшу насилят?! – охнула Сергеевна.
– Ах, ироды, она ж дитя!.. – вздохнула Комариха.
– Беспременно руки на себя наложит! – сказала Сергеевна.
Настеха сжала челюсти, молчит.
– Она Кольки моего невеста… – проговорила Надежда Петровна.
– Пропади все пропадом! – горестно сказала Настеха.
В вырезе двери соседнего дома мелькнуло светлое платьице Дуняши и скрылось – будто махнул кто белым платком, взывая о помощи. Видимо, немецкий солдат поймал ее за руку и втащил назад в избу.