Химка скисла, надула губы.
– Дуняша, – произнесла Надежда Петровна с неизъяснимой нежностью, – а ты, дурочка, чего с ней ходила?
Дуняша не ответила, потупила голову.
– Она тоже сымалась на карточку, – сказала Химка.
У Надежды Петровны будто тень прошла по лицу.
– Подари мне твою карточку, Дуняша, – попросила она тихо.
Дуняша еще ниже опустила голову.
– А то ей, кроме вас, некому карточки дарить! – дерзко сказала Химка. – У Дуняши тоже залетка объявился.
– Ври больше, вертихвостка! Это у тебя одни романы на уме.
– Ничего я не вру, она вам сама скажет.
– Правда, Дунь?
Дуняша подняла голову. В глазах ее блестели слезы, но, мужественно пересилив себя, она трижды кивнула головой.
– Слава богу! – от всей души проговорила Надежда Петровна, и голос ее сел в хрипотцу. – Счастья тебе, Дуняша, самого, самого золотого!.. Ну, ступайте, милые… – И когда девушки отошли, она сказала проникновенно: – Вот радость-то какая!.. Еще один человек от войны спасся…
Верно, она почувствовала, что надо объяснить Якушеву происшедшее:
– Дуняша – сына моего невеста. Его немцы лютой смертью казнили, а она… замерла. Так и жила при мне тихой тенью. У меня за нее все сердце изболелось. И вот… видите… – Она поднесла руку к горлу.
Якушев как-то странно посмотрел на председательницу.
– Пойду я, товарищ Якушев, у меня еще делов полно, а сейчас мне малость с собой побыть надо…
– Папаня приехал! – звенит детский голос.
На Василии Петриченко, Софьином муже, повис десятилетний пацан, а пятилетняя дочка, даже не соображающая толком, что этот человек в военной форме, пахнущий сукном и кожей, ее отец, на всякий случай завладела ногой в кирзовом сапоге.
Василий целует жену в помертвевшее от счастья лицо, целует плачущую мать… Его ширококостное, грубо красивое лицо стало слабым от нежности и любви. Софья оторвалась от мужа, как от родника с ключевой водой, метнулась сама не ведая куда и опять приникла к мужу.
– Ну будет, будет!.. – пытается овладеть положением Василий. – Я ж насовсем прибыл в ваше распоряжение… Вот гостинцы привез.
Трясущимися руками он развязал заплечный мешок и достал банки с американскими консервами.
Софья в растерянности трогает банки.
– Красивые!.. Я их на комод поставлю!
– Вот чудачка! – смеется Василий. – Нашла чем любоваться!.. – Осекся, помрачнел. – Наголодались вы, бедные!
Достал из рюкзака пачку сахара, разорвал, протянул кусочек дочери. Та не берет.
– Да это ж сахар, дурочка! Нешто ты сахара не видала?
– Как – не видала? – вмешалась мать. – Что ты, Вась, не такие уж мы бедные.
– А мы тебе баньку стопили, – сказала Софья. – Зараз пойдешь или раньше перекусишь?
– Мы чисто ехали, с банькой можно и погодить. А нельзя ли штофик «Марии Демченки» спроворить?
– Мы думали, ты от «Демченки» отвык. Московской купили.
Василий благодарно чмокнул жену.
– Ну, а закусочка у нас своя – берлинская! – нарочито бодро сказал он, чтоб жена не стыдилась понятной своей бедности.
– Мы в садике накрыли, – сказала Софья.
– Пошли в садик! – согласился Василий. – И это с собой заберем! – Он прихватил свой консервный запас, дал по свертку ребятишкам. – Мы по-солдатски: рраз-два, и готово!
Вся семья выходит в садик. Здесь под рябиной накрыт стол, не так чтобы роскошный, но обильный, а по трудному послевоенному времени даже и более того: подовые пироги, толстая яичница на сале, холодец, разные соленья и моченья, бутылки с водкой, жбан с квасом.
– Уж не обессудьте… – робко сказала Софья.
– Гм… гм… – закашлялся Василий и поскорее сунул под лавку свои консервы…
…В первый момент не понять даже, что это – рука или нога в причудливых золотых браслетах. Потом становится ясно, что это голая по локоть, загорелая, крепкая мужская рука, на которой застегнуты браслеты золотых и позолоченных часов. Чьи-то пальцы расстегивают браслеты и снимают часы: сперва с одной, потом с другой руки. А вот и нога обнажилась, с лодыжки снимают еще две пары часов.
– Баяли, будто на границе в вещмешках роются, – поясняет, распрямляясь, жене Марине Петриченко ее выдающийся супруг Жан, только что прибывший в родные пенаты.
В горницу заглянула дочь.
– Брысь! – прикрикнула Марина, закрывая собой стол, на котором навалены часы. – Гуляй, покуда не позову!
– Надо нам побыстрее отсюдова подрывать, – говорит Жан. – Сейчас можно чудно в городе устроиться.
– Ты глупый, Жан, или поврежденный? – накинулась на мужа Марина. – У нас гарантированный трудодень, какого с роду не было, а рядом – Сужда, рынок. Я вон свинью резала, десять тысяч взяла.
– Ого! – с уважением сказал Жан, черный, костистый, похожий на хищную птицу, но по-своему привлекательный. – Стало быть, тут есть где развернуться?
– Что это ты – приехал и сразу о делах? – обиженно сказала Марина. – Видать, не больно скучал.
– Скучал вот так! – Жан резанул ребром ладони по горлу. – Я ведь не как другие ребята: берут первую попавшуюся немку и заявляют: я мстю! Нет, я сильно болезней опасался. Как вы тут себя при немцах вели – другой вопрос, – сказал он, неприятно клацнув зубами.
– У нас немец не озоровал, – серьезно сказала Марина – Окромя Настехи, никто с ихнем братом делов не имел.
– Какой Настехи?
– Петриченко, Надежды Петровны крестницы. И то я скажу – она девку собой прикрыла.
– Как амбразуру! – усмехнулся Жан.
– Будя зубы-то скалить! Настеха все ж таки дамка, а та – девчонка, дитя.
– Ладно защищать-то!
– Смотри, Жан, при других не ляпни, бабы за Настеху зараз поувечат.
– Больно вы тут большую власть забрали!..
– А то как же – бабье царство!
– Сроду я бабьим подгузником не был, – проворчал Жан…
…Изба Анны Сергеевны. В галифе, на босу ногу, в трикотажной рубахе в горнице сидит, отдыхает пожилой – тип старого шофера – муж Анны Сергеевны. Он уже и в газету заглянул и сейчас, отложив в сторону очки, наблюдает мечущуюся по горнице супругу. Его взгляд словно приклеен к Анне Сергеевне, глаза, как шарнирные, поворачиваются в ее сторону, ловя каждое движение ее плотно сбитого тела, коротких, круглых, с ямочками над локтями, загорелых рук.
– Хватит суетиться, – говорит он. – Отдохнула бы.
– На то ночь есть, – отвечает Анна Сергеевна, продолжая судорожно хозяйствовать. Это у нее от волнения встречи, от смущенной отвычки, что в доме мужчина, от радости, в которую еще трудно поверить.
Снова округло заходили в глазных орбитах голубые шары Матвея Игнатьевича. Анна Сергеевна, как и всякая женщина, даже спиной чувствовала настойчивый взгляд, и все валилось у нее из рук: рогач, спички, конфорка. Разбив фаянсовую чашку, она не выдержала:
– Чего ты мне под руку глядишь?!
– Ты о чем, Аня?
– Уставился тоже…
– Да ведь соскучился! – Матвей Игнатьевич поднялся.
– Шш!.. – Анна Сергеевна кивнула на черную горницу.
– А долго она еще тут торчать будет? – шепотом спросил Матвей Игнатьевич.
Он недооценил чуткого слуха председательницы.
– Да ушла я, ушла, молодожены, чтоб вам ни дна ни покрышки! – раздался голос Надежды Петровны.
– Не слушай ты его… дуролома! – крикнула в сердцах Анна Сергеевна.
В ответ лишь хлопнула входная дверь.
– Холерик тебя побери! – накинулась на мужа Анна Сергеевна. – Ты зачем Надьку обидел?
– Да ведь хочется вдвоем побыть…
– А Надьке не хочется?.. Но вдвоем ей не с кем, а одной, чтобы горе свое выплакать, негде. Нету у нее своего угла. Мы все отстроились, а она по чужим хатам мается.
– Ань, ну скажи на милость, почем я мог знать, что у председательши своей хаты нема?
– Вот и нема! Ей район добрую хату поставил, а Надька ее под школу отдала. И вообще, хочешь со мной ладом жить, Надьку пальцем не задевай!
– Ишь ты! – ревниво сказал Матвей Игнатьевич. – Какое сокровище!
– Да, сокровище! – твердо сказала Анна Сергеевна – Знаешь, как окрест люди бедствуют! Лебеду в муку подмешивают, крапивными щами пробавляются, запущенкой – по большим праздникам. У нас в Конопельках одно бабье, а мы такой жизни и до войны не видели. И все – от Надькиного таланта, от ее великой ограбленной души! – Неожиданно для себя самой Анна Сергеевна всхлипнула.
Матвей Иванович тихо обнял жену за плечи.
– Не серчай… не знал я, право, не знал…
…Выйдя от своей подруги, Надежда Петровна наткнулась на тоскующую, неприкаянную Настеху.
– Настя!.. Настеха!.. – позвала она, но девушка сделала вид, что не слышит, и скрылась в бузиннике.
Не так-то легко отделаться от председательницы. Надежда Петровна тоже вломилась в бузинную заросль и возле речки перехватила Настеху.
– Чего убегаешь? – спросила она, заглядывая в измученное лицо девушки с выплаканными, в черных окружьях глазами.
– А я тебя не видела, – соврала Настеха.
– Хочешь, погадаем? – предложила Петровна.
– Пустое! – отмахнулась Настеха.
– Тебе ж раньше нравилось?.. Айда до Комарихи, у нее ярый воск есть. Будем его лить, ты своего суженого увидишь.
Настеха передернула плечами.
– Пустое!..
– Ладно, девка, хватит тьму наводить, меня бы хоть постыдилась!.. Ты вон ждешь, тоскуешь, надеешься, а мне кого ждать, мне на что надеяться?
На высоком бугре над рекой красиво стала скамейка, а на скамейке, робко держась за руки, сидели Дуняша и узкоплечий паренек с детски хохлатой макушкой. На лице Петровны – давешняя нежность, радость, затаенная боль.
– Вишь… – Она взяла Настеху за руку. – Кабы не ты, не было б у них счастья.
И что-то отпустило Настеху.
– Пойдем до Комарихи, – сама предложила она…
…Они подошли к невзрачной избе Комарихи.
– Хозяйка, принимай гостей! – крикнула с порога Надежда Петровна.
Появляется Комариха, в белой кофте, в чистой, стиранной юбке, в пучочке сивых волос торчит старинный роговой гребень.
– Заходите… – говорит она без особого восторга. – Только тихо.