Так [не] бывает — страница 12 из 45

– Да вы чего, – подал голос юный драматург в здоровенных очках, похмельно дремавший в холле еще с утра, – какой, нахрен, Косинский? Вон, – он помахал в воздухе телефоном, – Косинский в фейсбуке скандалит. Он в Москве. И не приезжал. И никогда больше не приедет.

И мы втроем, вместе с участковым, обернулись к юному драматургу и страшным шепотом сказали: заткнись!

И он заткнулся.

– У этих замечательных людей, – сказал мой спутник, – кажется, можно попросить вскипятить чайник. Давайте никуда больше не пойдем и будем пить чай.

И мы пили чай, а потом и не чай, и просидели до пяти утра, попеременно жалуясь друг другу: я – на то, что к вечеру сил никаких нет, он – на то, что после долгого перелета не по себе; однако спать так и не легли.

– Нужно совсем немного, чтобы реализовать такую возможность, – увлеченно рассказывал он под утро, – собралась, к примеру, в одном месте сотня очень похожих человек… с неординарными, так сказать, способностями.

– Где вы возьмете столько экстрасенсов?

– Мне не нужны экстрасенсы. Я про нас. Или даже не про нас, а… Про Дом-Музей, например. Например, представьте: Марина…

– Которая?

– Которая не бывала здесь с семнадцатого года. Знаешь, я все думаю. Может быть, ей достаточно было приехать еще раз и переступить порог Дома. И, знаешь, к черту стихи. К черту учебники. К черту все. Что там за звук?

– Где?

– В ванной. Воду дали? С чего бы в пять часов.

– Тебе показалось.(Господи, почему я никак не пойму, мы еще четыре дня на «вы» или уже несколько лет на «ты»?)

– Значит, показалось. Так вот, нас здесь много и нам здесь странно. У тебя сейчас внутри, прости, два с хвостиком промилле. У Киреенко чуть побольше.

– А ты не пьешь почти.

– У меня внутри восемь часовых поясов.

– А у Ксанки?

– У Оксаны, по-моему, своей дури хватает. Так вот, иногда ты идешь по набережной. Или по тропинке на Золотую балку. Или в другую сторону, к холмам. И совершенно не понимаешь, где идешь, ты потерялась и заблудилась, потому что голова твоя занята, допустим, стихами, и затуманена, к примеру, вот этим волшебным напитком. И вот когда идешь…

– Когда?

Собирались мучительно.

Ни один черт не согласился везти нас до аэропорта за оставшиеся деньги. У Ксанки была золотая цепочка. Как-то договорились.

Солнечно было, и светло, и тихо, и под алычой во дворе «Камелии» спала черная собака.

Мы с Ксанкой оставили чемоданы в холле и пошли попрощаться. Выпили кофе на набережной. Постояли у воды.

– Наверное, я в следующем году не… – сказала Ксанка, – тяжело.

– Я, наверное, тоже.

– Но мы сколько могли…

– Да.

Надо было запомнить, все это запомнить и увезти с собой – и высоченные каштаны, и огромные вьюнки, заплетшие ограду Дома-Музея, и лиловый, нет, оранжевый Хамелеон в дымке на горизонте, и чувство, когда сжимаешь кулак в кармане, а в кулаке круглый гладкий камень.

Вернулись молча; нежилая снаружи «Камелия» привычно встретила нас веселой внутренней суетой, запахом глаженого белья и кофе.

Поперек кресел спал Косинский: брюки его были разорваны на коленях и перепачканы зеленоватой грязью, очки треснуты и перемотаны изолентой, футболка залита вином на манер теста Роршаха; на волосатой руке красовался трогательный ракушечный браслетик, а на измученном лице светилась блаженная улыбка.


– Надеюсь, не обманет, – сказала Ксанка, – он к десяти обещал подъехать прямо сюда.

– Уже десять.

– А на часах без восьми минут. Девять пятьдесят две, двадцать второе сентября, воскресенье.

– Восемнадцатое.

– Двадцать второе.

– Сегодня воскресенье. Восемнадцатое. Вот у меня в телефоне календарь.

– А вот, – Ксанка указала на стену, – тоже часы и тоже календарь. В том году воскресенье было двадцатое. В позапрошлом – двадцать первое. А воскресенье двадцать второе было, когда мы приехали в первый раз. В тринадцатом году.

Я крепко сжала в кармане круглую каменную подвеску, которую купила в четверг, девятнадцатого сентября, и через неделю потеряла.

– Ксанка, – сказала я, – я никуда не поеду.


Марина ВоробьеваЧерная рука

Когда черная рука появилась на моем подоконнике, я допивал кофе и думал, встать ли мне, чтобы взять со столика у окна последнюю шоколадную конфету с целым орехом внутри, или полениться. Было субботнее утро, холодно, разреженное солнце и звуки с улицы лились так, будто их кто-то процедил через мелкое сито. Далекие и близкие измельченные звуки сливались в однородную субботнюю тишину. Я кутался в куртку, но окно не закрывал, я прислушивался и ленился встать и взять конфету, хотя очень хотелось горького шоколада.

Маленькая черная рука цеплялась за подоконник, подоконник у меня низкий, взрослый может достать его с земли, да и ребенок может, если догадается взять низкий табурет из цветника соседнего дома и придвинуть к моему окну. Маленькая черная рука повернулась розовой ладонью, стырила со столика конфету и исчезла. Теперь и вставать не надо, можно лениться дальше.

Я бы тут же забыл об этом маленьком событии, если бы не сон, который снился мне в детстве и повторялся довольно часто. Мне снился голос – не мужской и не женский, наверное, не очень человеческий, хотя и не звериный. Это был сон без изображения, только абсолютная темнота и голос, иногда я думал, что именно так чувствуют себя слепые, если не знают, кто к ним вдруг обратился из тьмы. Голос говорил всегда одно и то же: «Черная рука никогда не приблизится к твоей улице, никогда не войдет в твой подъезд, не поднимется по твоей лестнице и не зайдет в твою квартиру. Черная рука не подойдет к твоей кровати, не схватит тебя никогда».

Казалось бы, этот сон должен был успокаивать и ободрять, со мной никогда ничего плохого не случится, даже черная рука за мной не придет, но я просыпался каждый раз в слезах, потому что голос добавлял, помолчав немного в темноте: «Потому что дома у тебя нет, да и тебя нет!» После этого голос презрительно усмехался, рычал по-звериному и затихал вдали.

В детстве я чувствовал себя очень одиноко, родителям не было до меня дела, иногда они даже забывали меня покормить, а я боялся сказать, что в холодильнике ничего не осталось и шел спать голодным. Мои родители не были алкоголиками и даже богемными нищими они не были, просто они много работали и делали карьеру, а я был досадной ошибкой, я появился, потому что моя бабушка, которая давно умерла и я ее не помнил, сказала маме, что в семье должны быть дети. Мама была послушной дочерью, а думать о последствиях ей было некогда.

Я тоже был послушным сыном, я боялся спорить с родителями и вести себя плохо, чтобы их вера в то, что я ошибка, не укреплялась, я еще надеялся их переубедить. Но с каждой моей плохой отметкой или с каждым неудачным словом эта вера выпускала еще один корень и вырвать ее из земли становилось невозможно.

Друзей у меня тоже не было, я был счастлив, что в классе надо мной не смеются, хотя по всем правилам должны. Я старался быть незаметным, не пытался сблизиться с теми, кто мне нравился. Меня будто не было, да и дома у меня не было. Презрительная усмешка и звериный рык.


Как только мне исполнилось восемнадцать, я собрался и уехал. Уехал с улицы, уехал из города, из страны, из дома, которого не было, и поселился в Иерусалиме.

Я сразу оказался в этом доме в полуподвальной квартирке. Когда я много лет назад вселился в нее и разобрал немногочисленные вещи, наступила субботняя тишина. Сейчас она вызывает у меня лень и сонливость, а тогда разбудила во мне страх. Я понял вдруг, что я абсолютно один здесь, даже послушным сыном тех, кому до меня нет дела, я больше быть не могу, я совсем никто в этом непонятном пространстве. Я так испугался, что сам пошел сдаваться в армию, чтобы кто-то за меня решал, что мне делать каждую секунду. Меня не взяли, я только приехал и не знал языка, сказали, чтобы учил, а повестку пришлют через год сами.

Мне ничего не оставалось делать, я пошел учить язык, в том же году поступил в университет и как-то привык жить сам и решать самостоятельно. Страхи ушли, появились друзья и девушки, хотя первое время я уставал в их компании и всегда стремился быстрее попасть домой, сесть в свое кресло, открыть окно в любую погоду, читать книгу или делать что-то по работе, непременно прислушиваясь к звукам улицы – моей улицы.

Полгода назад тихие соседи сверху съехали и вместо них появилась большая эфиопская семья. Мать кричала на детей на амахарском, я не понимал ни слова, но знал, что она кричит не только от усталости, я понял по ее голосу, что она ошиблась шесть раз – ровно столько, сколько у нее детей.


Обо всем этом я думал, когда маленькая черная рука стырила мою конфету.


На следующее утро я купил еще конфет, на этот раз сосалок на палочке и разноцветных сладких червяков. Страшная гадость с точки зрения взрослого, но дети за них душу продадут.

Я положил две конфеты на столик у окна. Сначала хотел положить чуть подальше, чтобы увидеть не только руку, но и голову, но потом передумал – я не хочу видеть мальчика, пусть это будет Черная Рука из того сна. Она наконец узнала, что я теперь есть и у меня есть дом.

Черная рука появилась опять, взяла все, что для нее было оставлено, и даже присвистнула.

Кода конфеты кончились, я купил еще. Мне было достаточно и одного появления Черной Руки, но нельзя было ее разочаровывать и оставлять без сладкого.

Вскоре мне надоело просто выкладывать сладости у окна и я стал их прятать на улице, закапывая в секретик или подвешивая к дереву, а на окне оставлял записки, как их искать. Мои клады исправно опустошались и я стал писать загадками и ребусами, рисовал карты, придумывая на картах сказочные названия для знакомой местности. Конфеты прятались на улице Зеленых Гномов или в парке Бесконечной Пустыни Сахары. Черная Рука оказалась догадливой и все мои клады были разорены.

Тогда я стал покупать детские книги и отмечать в них буквы на разных страницах, чтобы Черная Рука могла прочесть мое послание. Я совсем не был уверен в том, что мальчик станет читать книги, но вдруг увлечется, отыскивая буквы.