Промзона уже скоро – осталось несколько человек (мне выходить за две до конечной), когда я замечаю Тубабку. Табабка опять с сумками, иду добровольно – все равно деваться некуда; Табабка мне рада. Тащу. Нереально тяжелые – мало продала, в подъезде у нее воняет мочой – замок снова выбили. Обещаю сказать нашим, сумки – на второй. Табабка суетится, сует опять свои огурцы, беру – дольше отказываться. Банку – в вещмешок, бреду через снежные завалы по дорожке, которую наши же и протоптали утром – ее засыпало, но не сильно. Вокруг ВЦ – узкое расчищенное кольцо – символ борьбы Завхоза со вселенской энтропией. Охренеть просто, сколько надо было снега перекидать. Мужик; или может заставил кого-то. Охранник на входе раз, охранник внутри два, пропуск, табель-часы, переодеваюсь-переобуваюсь. Чистая зона, стерильный воздух.
Этаж, над дверью нашего отдела аккуратная табличка «Лучше не входи». Вообще должно быть «Газ! Уходи!», но у нас – так. «Газ! Уходи!» – это пожаротушение: газом, чтобы не залить электронику. ВЦ же: козырьки на окнах – против спутников-шпионов, стекла полупрозрачные. Столовка отличная. Бомбоубежище, подстанция – все свое. Сирена ГО еще есть: когда Завхоз ее испытывает – надо открывать рот, чтобы перепонки не лопнули. Хорошее место, одним словом – а куда еще? Спецшкола, практика, диплом – ВЦ. Молодой специалист – либо сюда, остатки считать, либо – на кафедре; лучше уж остатки. Чайник в отделе. Чай. Открываем огурцы Тойбабки. Соленые, вялые. Огурцы, короче.
Работа. Работа. Работа. Меня опять бьет током. Звоню Аркаше. Меня бьет – херня, а вот моя станция сгореть может – это серьезно. Приходит Аркаша, глаза красные – от смеха. Он ездил к клиентам, на Конечную. Там База – мы ведем учет фондов для них: валенки, пулеметы, торпеды, гайки – все на свете. Большая База. Звонят: АЦПУ у них сломалось, приезжайте. Аркаша приехал – а АЦПУ совсем сломалось. В смысле – не вынесло. Его поставили в каптерку без окон, год прошел, другой – не выдержал деревянный пол, может прогнил, а вообще – АЦПУ трясется сильно во время работы. АЦПУ – в подвал, утянуло за собой кабелем станцию, розетку из стены вырвало. Самоубилось от отчаяния с концами, в сопли. Смысла даже нет вытаскивать – там останется: сильно тяжелое все. Аркаша чинит заземление, меня больше не бьет током.
Обед. Столовка. Первое, два вторых, три компота, гущи побольше, запишите на меня, спасибо большое. Шумно. Очень вкусно: у нас – лучшая столовая в Промзоне. Если бы не две охраны – здесь бы половина Промзоны и обедала.
Работа, работа, работа. Не идет ведомость, а остатки по каким-то изделиям «32-бис» дробные. Может из-за этого? Звоним на Базу: могут быть остатки дробные по «32-бис»? Вы что, охренели – отвечает База: «32-бис» – это я не могу тебе по телефону сказать, что, но если вы остатки по ним неправильно посчитаете, и вам, и нам точно кирдык. И, чтобы вы знали, умники, 32-бис занимает два ЖД вагона и одну платформу. Ровно, без дробей, но под круглосуточной вооруженной охраной. Блять, – добавляет База, подумав.
Считаем остатки еще раз, потом еще раз. В отделе тихо – все, кто ничего не может сделать, разошлись. Потом – те, кто может – тоже: еще не завтра сдавать. Сережа и я сидим над ведомостью. Темнеет, гасят свет в коридорах, остаются только дежурные лампы. Черт его знает, где она не идет. Остатки для «32-бис» мы починили. Дробные еще по трем позициям, но там явно указано, что оно – весовое, чтобы оно ни было и сколько бы платформ не занимало, так что пусть себе дробные. Сумма не идет – вот это плохо. На семнадцать копеек не идет – но это все равно, миллион или копейка – должно быть один в один, математика же. Сережа и я смотрим друг на друга, сдаем помещение, спускаемся вниз. Охрана раз, журнал раз, охрана два, журнал два. Фонарь перед ВЦ выхватывает светлое пятно – в нем кружится снег, бежит в темноту дорожка – следующий фонарь уже у остановки. Дорожку замело, в ботинки набивается и тает снег. Очень холодно.
Остановка в снегу, на дороге нет следов – это очень плохо. Значит, троллейбус уже прошел – последний троллейбус; он идет на конечную, там кольцо, и обратно – в парк. Следов нет – значит уже прошел: и туда прошел, и обратно. Мы все равно чего-то ждем. Вокруг – деревянные двухэтажки, их еще зеки строили, горят желтые окна, там тепло внутри. Над остановкой фонарь: мертвый натриевый свет отделяет нас от тех, кто ужинает, сидит у телевизора, учит уроки. Троллейбуса нет; очень холодно. Обратно идти не хочется: нужно воевать с охраной, снимать с пульта наш отдел. Потом спать на стульях; завтрак в столовке только в 10, а уже сейчас очень хочется есть. От голода вспоминаю, что еда есть в бомбоубежище – Завхоз рассказывал. У него ответственный пост по ГО: открыть бомбоубежище, впустить наших, закрыть бомбоубежище изнутри. Там даже табличка у него есть готовая: «Внимание! Это убежище заполнено! Ближайшие места укрытий – ЖД и База». Можно пойти пешком до ЖД. Там круглосуточный буфет, по нашим пропускам пустят. Пельмени какие-нибудь. Или рассольник. До ЖД идти час – это если без снега. Не пойдем. Кто-то из электронщиков, может тот же Аркаша, рассказывал, что с ЖД до Базы рано-рано утром ходит тепловоз с одним вагоном. Туда можно сесть – никто даже не спросит, на Базе выйти. А там Три Тетки, они приходят очень рано. Три Тетки нашим всегда рады – с момента, когда мы стали считать им ведомость, делать Трем Теткам вообще нечего – только чай пить.
Сережа рассказывает какую-то длинную историю – это он от отчаяния. В истории кто-то из мэтров (Сережа не называет кто, но, кажется, кто-то из начальников отделов, но не наш), едет во Францию и тычет в меню пальцем. Во французском ресторане. И потом ждет. Час ждет – не несут. Два ждет. Все на него смотрят, весь хлеб уже съел – все равно не несут. А потом приносят жареного оленя. На вертеле. Целиком. Говно история – это он точно от отчаяния. Мы все невыездные, кто нас пустит за границу – ВЦ же: никогда первый отдел никому из нас визу не подпишет. Очень холодно. Я бы сунул в уши наушники, если бы не Сережа. Пойдем, – говорю я Сереже, – говно твоя история. Но Сережа не слушает – он смотрит на троллейбусные провода. На них выросли снежные шапки – бесконечно длинные, неправдоподобно высокие. Сейчас эти шапки падают – длинными синхронными ломтями, совершенно бесшумно. Снег – в снег. Троллейбус, удивленно говорит Сережа. Идет троллейбус. Идет ниоткуда – с конечной, куда он не приезжал. Здесь ходит только Одиннадцатый, но это не он – нам уже видно, что вместо номера у этого – табличка. Ближе, ближе. Охрененть, говорит Сережа. У него здоровые глаза, он видит хорошо. Охренеть, говорит Сережа, – это буфет. Передвижной Буфет подъезжает к нам, Передвижной Буфет открывает нам переднюю дверь. Передвижной Буфет ждет, пока мы придем в себя. Внутри жарко и пахнет сдобой, мы проходим и плюхаемся в кресла. Полтроллейбуса занимает плита, шкафы какие-то. Экипаж – Водитель и Буфетчица со Знакомым Лицом. Она наливает нам компот. Горячий. По полстакана, потому что трясет. У нее есть булочки, а горячего, сыночки, ничего не осталось, булочки будете? Мы будем. И повидло, да. И еще компот. Передвижной Буфет везет нас через ночь: мы в парк вообще-то, а вам куда, это недалеко, отвезем, Коля, Коля, давай через центр, высадим ребят на Университете, где общаги. Буфетчица со Знакомым Лицом плюхает для нас повидло в суповую тарелку, достает еще булочки, доливает еще компот – по полстакана, потому что трясет. За окнами тянется бесконечный забор бывшего патронного завода, колючая проволока вся в снегу. Мы едим булочки. Завтра, говорит Сережа с набитым ртом, – завтра надо посмотреть, может, где-то накапливается ошибка округления: завтра двадцать четвертое, то есть уже двадцать пятое декабря, сдавать скоро. Мелькает светлое пятно за окном – проходная завода, торпеды охраняют. Сережа, говорю я Сереже, мне же не чудится это все – троллейбус, еда и тепло? Нет, – говорит Сережа серьезно. А мне? Кажется – нет. Сережа, говорю я Сереже, – посмотри на Буфетчицу со Знакомым Лицом, узнаешь? Если бы у Тойбабки была внучка?
Ты узнаешь ее, Сережа?
Макс ФрайУ царя Мидаса ослиная бездна
Сказку, вернее, адаптированный для детей миф про царя Мидаса ему прочитал дед, сам тогда еще не умел. Слушал, как завороженный и потом часто просил: «Давай еще раз почитаем про царя с ослиными ушами!» Однако поразили его не уши и даже не говорящий тростник, а сама идея царского брадобрея: вырыть яму и поговорить с ней.
Все время думал: с кем он тогда говорил? С ямой? Или с Землей, в смысле со всей планетой? Но с планетой можно поговорить и без ямы, она же вообще везде. Значит, все-таки с ямой? Которую перед этим сам же и вырыл? Это поражало его воображение. Потом, много позже, вспоминая свое детское впечатление, понял, что ему просто не хватило словарного запаса сформулировать: брадобрей говорил с глубиной.
Неподалеку от дома строители вырыли огромную яму. Яма называлась «котлован» и была окружена высоким забором, в котором сразу же наделали кучу лазеек, благо строители куда-то подевались, так что гонять любопытных стало некому. Детям там гулять не разрешали, но где бы мы все были, если бы в детстве не ходили туда, куда нам не разрешали ходить. Конечно, бегали к котловану постоянно, обычно большой компанией, у них был дружный двор.
В одиночку он ходил смотреть на огромную яму-котлован всего дважды. В первый раз испугался, сам не зная чего, и почти сразу убежал. Ко второму визиту готовился заранее, долго решал, какую тайну расскажет этой глубокой, наверное аж до самой середины Земли прорытой яме. И какой из нее потом вырастет удивительный говорящий тростник. Или даже не тростник, а дерево? Например, сосна или дуб. Целая роща говорящих дубов. Поэтому следовало быть осторожным и чужие секреты, например, о том, как они с папой ходили играть в биллиард (папа играл, он смотрел, а потом ел шоколадное мороженое, такое же тайное, как перестук белых шаров в восхитительном прокуренном полумраке) или про бабушкины вставные зубы, лежавшие в шкатулке с изображением золотых журавлей, не выдавать.