Так затихает Везувий: Повесть о Кондратии Рылееве — страница 7 из 51

алась эта минута.

Но она вдруг отбросила гитару, не поглядев, отвернулась.

— Вы сердитесь, Наташа? На кого?

— Не догадываетесь? На вас, конечно.

— Чем я провинился?

— Я просила вас привезти «Аглаю», а вместо журнала вы мне дали какие-то «Опасные связи».

— Но в лавке не было «Аглаи», а Шодерло де Лакло — прекрасный писатель. В Париже до сих пор зачитываются этим романом.

— И пусть зачитываются. А я не буду.

— Как же мне загладить свою вину?

Она разговаривала, все так же глядя в сад, а тут повернулась и, одарив взглядом, почти нежным, капризно и робко прошептала:

— Напишите стихи в альбом. Но только свои. Сочините.

— Но они уже давно написаны и посвящены вам.

Впервые она улыбнулась.

— Это правда?

— Да, да! Забавные и нежные… Вот слушайте:

Je vous assure,[1] что вы мне милы,

Что вас люблю de tout mon coeur;[2]

Pourquoi[3] же вы теперь унылы;

Чрез то теряю mon bonheur.[4]

Quand vous[5] со мною — мне приятно;

Блаженствую, quand je vous baise;[6]

Mais quand[7] целуете обратно,

Как от того jе suis bien aise![8]

Donnez la main,[9] мой друг сердечной!

Приди в мои embrassement![10]

Le temps[11] в сем мире быстротечно;

Лови, лови, l'heureux instant.[12]

Он остановился, широко раскрыв руки, как для объятий, но она вскрикнула и убежала.

Руки опустились.

Вот так афронт неожиданный!

Впрочем, теперь всего можно ожидать. Весной они не виделись больше месяца. Наташа болела. А когда встретились снова, он не узнал ее, смешался, оробел. Долговязая девочка в панталончиках с кружевцами, выпущенных из-под платья, превратилась в тоненькую барышню в длинном платье, в прическе à la chinoise, несколько томную, но по-прежнему молчаливую и застенчивую. Куда девалась детская угловатость? А ее скупые слова и долгие взгляды бездонных черных глаз заставляли предполагать душу глубокую, романтическую.

Немыслимо представить, что еще так недавно он по собственной доброй воле учил эту девушку и ее младшую сестру грамматике и арифметике, то сердясь на ошибки в диктанте, то разражаясь дидактическими тирадами, призывая к трудолюбию и послушанию. Старики Тевяшовы, хотя и обладали достаточными средствами, чтобы пригласить к дочерям учителей и гувернантку, но, как видно, предпочитали, чтобы девицы коснели в невежестве, только бы не отягощать их премудростями науки. И вот теперь… Теперь он сам робел, разгадывая ее слова и поступки, в которых, быть может, и не было никакой тайны.

Глядя вслед убежавшей Наташе, он воскликнул:

— Но почему? Почему? Неужели обиделась за воображаемые поцелуи?

Кадет отвлекся от своего алеута и с самодовольной улыбкой объяснил:

— Макаронические стихи? Самые модные. Но ведь она же не знает по-французски, а вы еще поднесли Шодерло де Лакло! Ничего она не знает, кроме «мерси» и «бонжур».

Если бы ему сказали, что Наташа не знает и русской грамоты, он бы и это причислил к ее необычайным достоинствам. Он был счастлив в это лето, а в доме помещика Тевяшова счастлив вдвойне, потому что был пылко увлечен его дочерью Натальей Михайловной, и, кажется, небезответно. Чувство это, глубокое и радостное, заполняло каждую минуту существования, даже не нуждалось в развитии, в каком-нибудь внешнем завершении. Если бы вечно так было! Но если дать себе труд вникнуть в прозу жизни, радоваться как будто нечему. На киевское имение отца наложен секвестр за долги княгине Голицыной, военная служба наскучила и тяготила. Годы, целых тринадцать лет, проведенных в кадетском корпусе, воспитали только отвращение к военной дисциплине, бездумному повиновению, самозабвенной шагистике. В письмах к матери он чистосердечно признавался, что преуспевать в военной службе может только подлец, каковым он, к счастью, не является. И все-таки он был счастлив.

Ощущение удачи не покидало его.

Немало этому способствовал и сам дух Острогожска, уездного городка, вблизи которого был расположен вернувшийся из заграничного похода полк Рылеева. Недаром в губернии Острогожск называли «воронежскими Афинами». Ему казалось, что этот городок, затерянный в уездной глухомани, даже по сравнению со многими губернскими городами жил живой духовной и общественной жизнью. Похоже, что жители его связаны между собой духом корпоративности, невзирая на сословия и достаток. Богатые помещики, служившие по выборам, нелицеприятны и чужды лихоимству. В библиотеках местных купцов, а они и даже мещане собирали книги, в массивных шкапах красовались сочинения Вольтера, «Персидские письма» и «Дух законов» Монтескье, «О преступлениях и наказаниях» Беккариа. Впервые эти книги он прочел в Острогожске. В шкапах этих хранились и комплекты «Московских ведомостей», единственной газеты, доходившей в то время до провинции. В гостиных без особого воодушевления предавались сплетням, а более обсуждали новости политические и литературные. Многие до того увлекались либеральными веяниями, что открыто мечтали о представительном правительстве. А когда в городе и его окрестностях разместились воинские части, вернувшиеся из заграничных походов, интересы эти еще более увлекли острогожцев.

Стоило Рылееву завернуть в чью-нибудь острогожскую гостиную, где сидел офицер из новоприбывших, как разговор неизменно переходил на события и эпизоды войны двенадцатого — четырнадцатого годов и чаще всего переворачивал его романтическое представление о лицах, пребывавших в неизменном ореоле славы. Особенное впечатление однажды произвел рассказ некоего штабс-капитана, служившего в то время в первой гвардейской дивизии. По окончании войны дивизию с помпой встречали в Петербурге. По случаю этого торжественного события при въезде в город были наскоро сооружены ворота, на которых стояли шесть алебастровых коней. Императрица в золоченой карете, впереди толпы, тоже ожидала прибытия дивизии. Ее возглавлял сам император Александр. И вот наконец он появился, великолепный, сияющий, на рыжем коне, с обнаженной шпагой. Он должен был подъехать к карете императрицы, но в эту минуту какой-то мужик, попытался перебежать дорогу под самой мордой лошади. Размахивая шпагой, император погнался за ним. Полиция приняла мужика в палки.

Штабс-капитан, рассказывавший эту историю, отведя Рылеева в уголок, тихо сказал тогда:

— Знаете, что это мне напомнило? Старую французскую сказку о кошке, превращенной в красавицу, которая не могла видеть мыши, чтобы не ринуться на нее.

А Рылееву это напомнило слова француза-эмигранта: «Не забывайте, что он сын Павла и внук Екатерины».

И все-таки с французом чаще хотелось мысленно спорить, хотя он еще и не увидел страну, трепещущую под сапогом самодержца, но уже избавлялся от наивных представлений об Александре как о рыцаре без страха и упрека, несущем мир и благоденствие своей отчизне.

В этот день, покидая имение Тевяшовых и обиженную Наташу, не вышедшую даже попрощаться, он не без грусти подумал, что какой-то злой рок преследует его любовные вирши. Эмилия не понимала по-русски, Наташа не знает французского.

Чтобы искупить свою вину, он отправился в Острогожск, надеясь на этот раз достать «Аглаю», журнал, издаваемый сладчайшим пиитом князем Шаликовым для дам и девиц. Ему снова не повезло. Лавочник, а в Острогожск книги привозились из Воронежа и продавались в москательной лавке, уехал в губернский город за товаром. Час был послеобеденный, и он решил завернуть к предводителю дворянства Лисаневичу, в его открытый дом, где гости собирались и без приглашения.

На этот раз он застал в гостиной деверя своего приятеля Бедраги, помещика Татарникова, известного в городе чудака, ходившего круглый год в нанковом сюртуке, засыпанном табаком, с неизменной трубкой в зубах и безобразным черным мешком через плечо, который он называл кисетом. Человек образованный, скептический, все подвергавший сомнению, он из какой-то необъяснимой фронды приучил острогожцев к своему нелепому виду. Рядом с ним полковник Юзефович, сверкающий эполетами, аксельбантами и орденами, выглядел как рождественская елка, нелепо разукрашенная в майский день. Третий гость, незнакомый Рылееву, был во фраке и оказался приезжим из Петербурга. Во внешности его не было ничего примечательного, кроме бакенбардов, похожих на вопросительные знаки, поставленные вверх тормашками. Зато в речах чувствовалась особая чиновничья таинственная осведомленность. Фразы обрывались на многоточиях, заставляющих подозревать, что он знает гораздо больше, чем рассказывает.

Когда Рылеев вошел в гостиную, говорил петербургский гость:

— Она написала два письма. Одно — государю, другое — министру. Просьба была пустяковая, — он почти победоносно оглядел слушающих и скороговоркой, какой говорят о пустяках, объяснил: — Она просила два миллиона для уплаты долгов мужа…

— Два миллиона? — шепотом переспросил Лисаневич.

— Да суть-то не в деньгах, а в том, как были написаны прошения. К государю она обращалась горделиво, почти заносчиво, как к человеку, который чем-то ей обязан. А перед министром лебезила, холопствовала, униженно умоляла и…

— И просьба, конечно, была удовлетворена? — перебил Татарников.

— Вы говорите, суть не в деньгах, — горячо вмешался Лисаневич. — Но, позвольте! Куда идут государственные средства? Мы с таким трудом построили в городе дощатые тротуары, да и то не на всех улицах, но добраться до мостовых — который год нет средств. А в Липецке мостовые булыжные, — грустно добавил он.