– Бедна Надька, – грустно заметила Мария.
– Такий красавец! Причарувала… – обращаясь к мужу, возмутилась
Рая, здоровая краснощёкая женщина.
– Та брось ты… Колдун там под юбкой, – лениво хохотнул Фёдор.
– Моя Ирочка, – громко представил Митя родственникам и знакомым жену. – Скрипачка. Музыкой очаровала и в плен взяла… – ласково прижимая к себе жену, рассказывал он.
Ирочка была на редкость хрупким созданием. Рядом с мужем она казалась девочкой-подростком. Белокурые волосы беспорядочно метались на ветру. Помада и румяна не смогли оживить мелкие черты бесцветного личика. На худенькой, плоской фигурке едва виднелись холмики грудей.
Люба внимательно наблюдала за тем, как брат заботливо, словно дитя, усаживает жену, как подсовывает ей самые лакомые кусочки.
Жалея брата, она по-женски завидовала этой слабой на вид женщине, сумевшей обворожить такого богатыря. Люба убрала со стола неухоженные, чёрные, потрескавшиеся пальцы с обломанными ногтями, не зная, куда их деть.
– Муха, муха в тарелку упала! – вдруг взвизгнула гостья и бросилась из-за стола. За ней вскочил Митя, догнал жену и стал упрашивать:
– Нехорошо, Ирочка, пойдём к людям!
– Не могу… – брезгливо выговорила она.
– Ирочка, потерпи ради меня: я ведь давно не был с родными…
– Ира, мы ж не виноваты, – взволнованно сказала подошедшая Люба, и глаза ее наполнились слезами. – Простите. Мы вас так ждали. Один у меня братик на свете… Она пыталась ещё что-то произнести, но не смогла.
Все снова собрались за столом, но сидели как на поминках: тихо, чинно, скорбно. Надежда, казалось, окаменела, и только алые пятна на лице и шее да искусанные губы выдавали её негодование.
Нет, не о такой невестке мечтала бессонными ночами она. Думала: народит от сына внучат, дружно заживут молодые в родной хате…
Стараясь сгладить неловкое молчание, Люба попросила Митю:
– Заспивай, братик, нашу…
– Мисяц на неби, зироньки сяют,
Тихо по морю
Човин плыве.
Шо за дивчина
Писню спивае,
А казак чуе,
Серденько мре, – весь отдаваясь песне, словно женщине, грустно пел Митя. Когда звуки прекрасной мелодии растворились в воздухе,
Надежда горько заметила:
– Ты ж, сынок, казак! Як ты можешь жить без родного краю?
– Скучаю, конечно, мама,- смущенно признался Митя. – Но ведь живу в столице. Строю дома-красавцы…
– Так ты тут строй, – перебила его мать.
– Не, ма, – покачал головою Митя. – Что тут Ирочке делать?
Бетховен, Моцарт, Глинка вам ещё не нужны. Не поймете Вы…
– Поймем, сынок, поймем…
– А я, Митя, – встрял в разговор подвыпивший Игнат, – бригадирю, наш председатель колхоза посылае меня учиться в Краснодар.
– Люба! – рассмеялись притихшие было колхозницы. – Не забудь нас, як станешь председательшей.
Темнота вплотную подступила к дому и чернотой завесила окна.
Забралась в спальню. Спряталась по углам в слабо освещённой комнате.
Ночное безмолвие тревожило Любу, и она то и дело отрывалась от недописанного письма. Слова рождались сухие, короткие, кровоточили ревностью и обидой.
"Пишу уже пятое письмо, а от тебя ни слова", – выдавливала она очередную строчку и надолго задумывалась. По уже обозначившимся морщинкам медленно карабкался язычок керосиновой лампы, веселил усталые глаза, поднимался на седеющую прядь, прыгал на натруженные крестьянские руки, скользил по чёрным, выпирающим из-под потрескавшейся кожи венам. "Сообщаю тебе, Игнат, что Маша учится у
Софьи Николаевны". Люба вновь подняла голову: вспомнила первое сентября.
Школа гудела, как улей. Повсюду носились дети, и только первоклассники, как желторотые птенцы, робко жались к своим родителям.
"А я и тут одна", – печально думала Люба, протискивая дочь к крыльцу, где в окружении малышей стояла старенькая учительница, невысокая, скромно одетая.
– Софья Николаевна, вот к вам дочку привела, – подталкивая к ней белобрысую коротышку, робко произнесла Люба.
– Любаша! Милая ты моя девочка! – радостно воскликнула учительница.
– Узнали, Софья Николаевна… А вы всё такая же…
Отгоняя навязчивые воспоминания, Люба хотела было встать из-за стола, но внезапный шум остановил ее: за окном послышались тяжёлые шаги, кто-то нетерпеливо забарабанил в дверь.
– Не бойся: це я, – простуженно прохрипел Игнат, проходя в сенцы.
С порога швырнул ненавистный чемодан и устало сказал:
– Все… отучився… ни черта не понимаю. Сижу, як чурбан.
Люба ласково обняла мужа и прошептала:
– Все буде хорошо: ты умный, память у тебе отличная. А взявся за гуж: не говори, шо недюж: засмеют…
– Еле на ногах стою. Пешком от Протоки топав, – пожаловался Игнат.
– Так отдыхай… Вот молоко, пирожки с сыром…
Блаженно развалясь на стуле, Игнат с наслаждением жевал пирожок, поочерёдно подставляя жене замызганные резиновые сапоги. Он испытывал подлинное наслаждение, когда видел, как эта сильная, красивая женщина во всём униженно угождает ему.
– Значит, боится, боится и любит, – самодовольно считал Игнат, не замечая того, как сам постепенно становится жертвой безграничной женской доброты.
Был уже полдень, но Игнат всё ещё лежал на кровати: ныла раненая нога, вставать не хотелось. Прикрыв глаза, он незаметно наблюдал за детьми. Сгорбившись над тетрадью, Маша что-то писала, а Володя в новом вельветовом костюме и такой же фуражке, чуть покачиваясь, стоял у кровати и боязливо рассматривал отца.
Волна отцовской любви захлестнула Игната.
– Сынок,- прошептал он и потянулся к ребёнку.
Худое, бледное лицо Володи испуганно вытянулось, губы нервно подергивались.
– Отвык от папки? Кто тоби таку фуражку сшил? – целуя сына, спросил Игнат.
– Дядя Глиша посил мини хуяшку, а она на йоб не наязе, – тоненьким голоском ответил мальчик. Он не выговаривал несколько букв, и его трудно было понять.
– А Машка як учится?- спросил отец у сына.
– Плёхо, – вздохнув, ответил Володя.
Игнат встал с постели и подошёл к столу.
– Двойки, тройки,- перелистывая тетрадь, недовольно ворчал он. Ну, я тебя научу писать, – постепенно раскаляясь, перешёл на крик
Игнат. Он схватил ремень, стал позади дочери и приказал:
– Переписывай!
Дрожащей рукой Маша взяла ручку, обмакнула перо в чернила и стала выводить буквы, но они получались кривые, корявые, выползали за строку, путались и падали. Игнату казалось, что дочь назло ему малякает, он размахнулся и изо всей силы полосонул её солдатским ремнём. Девочка вскрикнула и съёжилась, и Люба, спасая Машу, бросилась под удары.
– Не дам бить! Хочешь в дурочку её превратить! – кричала она.
Слёзы текли по её лицу, но мать их не замечала. Игнат швырнул пояс на пол. Сам битый не раз, он был убеждён, что ремень – отличный воспитатель. Но теперь, глядя на посиневшего от крика сына, на рыдающих жену и дочь, чувствовал себя неловко.
Игнат протянул было руку – Люба сжалась в комок и отодвинулась.
– Тяжело так жить, – думала она. – Боялась людской молвы, одиночества, а что нашла? Одна радость – дети, но и до них уже добрався…
Как бы угадывая её мысли, Игнат прошептал:
– Я детей больше бить не буду. Прости, а Машке пообещай: законче хорошо школу – возьму в Краснодар на каникулы…
В кроватке завертелся Володя, захныкал, поднялся на ножки и стал звать:
– Мама! Мама!
Наверное, он никого не видел и не слышал, потому что его зрачки смотрели в одну точку, а ручонки, как у слепого, постоянно шарили по воздуху. Люба подхватилась с постели, подбежала к сыну и прижала его к себе.
– Все… начинается, – с болью проговорила она. – Я здесь, родной, я здесь… Ну, як ему помочь? – обращаясь к Игнату, спрашивала расстроенная Люба. – Надоела врачам. Твердят: слабый он, дистрофичный… Слово-то яке нашли. Питание, мол, уход… А я бачу: болен паренёк. Он хорошо ест, а его словно тоже что-то ест. Як новолуние – не спит, мучается… Да шо я рассказываю? Сам ведь знаешь. К бабке Катерине обращалась. Каже: пошептать може. А ты,
Игнат, не спугав сына?
– Не знаю, – угрюмо отозвался мужчина. – Почти каждую ночь воюю.
Глаза сомкну – бомбы летят, дома рушатся, земля пылае… То я убиваю, то мене убивают… То я хороню, то мене хоронят. Я в братской могиле. Хочу забыться и не могу. Иногда зальёшь очи, шоб ничего не помнить…
– Эх, Игнат, – боясь обидеть мужа, мягко сказала Люба, – водка ведь не спасение. Беда. Горе. Погибель. И калек через неё, и смертей немало.
Наступила необычная для Кубани суровая зима. Казалось, снегопад никогда не закончится. Снег запорошил ерики и лиманы, укутал дома и деревья, сказочно преобразил землю.
Примостив у кровати лампу, Люба читала роман Мопассана "Жизнь".
Глаза тревожно бегали по строкам, сердце учащённо билось.
Вчитываясь, она видела не Жанну, а себя. Вот Игнат грубо берёт её, обижает равнодушием. Вот изменяет, живет с ней так, словно не видит в ней женщину. А ведь ей так мало надо. Понимание. Сочувствие.
Ласковый взгляд. Любви она не просит. Нет, не дано, ей видно, любить и быть любимой… Люба погасила лампу и прижалась к детям.
– Родные, милые… – шептала она до тех пор, пока не уснула.
Утром невозможно было выйти из хаты: дверь отпиралась наружу, и снег намертво придавил её. Только к полудню Пантелей Прокопьевич прорыл ход, и, когда ввалился в сенцы, запорошённый снегом, разрумяненный морозом, с инеем в бороде, то, казалось, новогодний
Дед Мороз пожаловал на порог.
– Умаялись? – благодарно глядя на свёкра, спросила невестка.
– Да, взмокрел, – неуклюже топчась на месте, ответил он. – До сарая, дочка, пробивайся: за коровку твою боюсь. Шо-то мычить. Як бы…- смущённо добавил старик.
– Я, батя, счас, – засуетилась женщина. – И спасибо Вам. А то замуровав нас снег.
Такого Люба ещё не видела: земля покрыта снежной пеленою. Шапки снега на домах и деревьях. Из причудливых сугробов торчат припудренные инеем ветки, вот алеет гроздь калины. Снег слепит, сверкает, серебрится…