Такая вот странная жизнь — страница 10 из 22

Снова зазвонил телефон, но на сей раз я и не подумал снимать трубку, а просто подождал, пока на автоответчике прозвучит голос Кармины:

– Ты слышишь? Прости, я понимаю, что не должна была так кричать, но сегодня мы здесь, в музее, все какие-то нервные и издерганные.

Я снял трубку таким резким и решительным движением, словно вытащил пистолет из кобуры.

– Хорошо, а я здесь при чем?

– Прости, пожалуйста, так получилось, я ведь просто хотела напомнить тебе, что сегодня надо на час раньше забрать Бруно из школы.

– Бруно… – сказал я. – Мы с тобой еще не успели это обсудить, но, думаю, ты и сама видела… Сегодня утром он не пялился в пол и не нес обычной своей ахинеи… Дай-то бог, чтобы дело пошло на лад! Может, он и вправду придет в норму.

В ту пору мы очень часто говорили о сыне, мы были ужасно обеспокоены его странным поведением, хотя призванный на помощь психиатр уверял нас, что причин для тревоги нет и наш сын выправится, все это явления временного характера: отторжение окружающего мира, граничащее с аутизмом, но все же не аутизм, и еще стремление убежать от действительности, пожалуй, слишком резко выраженное, что и толкает его к чрезмерным фантазиям; он выдумывает разные истории, чтобы спрятаться от мира, который ему не нравится. Но все это скоро пройдет, заверил нас психиатр, ребенок постепенно обретет душевное равновесие и включится в реальность.

– Он начинает приходить в норму, – сказала Кармина.

– Знаешь, даже когда он выглядит чуть лучше обычного, мне он все равно кажется монстром.

И хотя Кармина тоже находила Бруно ужасным, тут она не преминула меня одернуть, заявив, что я не должен так говорить о ее сыне – ей это слышать невыносимо.

– Он начинает приходить в норму, – повторила Кармина. – К тому же, скажи, а твой собственный отец, он что, был нормальным? Тоже ведь исследовал подземные миры… Ему даже нашлось место у нас, в Музее науки – в качестве исследователя оккультных пространств… Наш сын вечно смотрит вниз? Что поделаешь, порода сказывается… Кроме того, я тебе тысячу раз повторяла: особых причин для беспокойства уже нет, мальчик приходит в норму. Ты же сам сказал нынче утром… В последнее время мы перестали давить на него – и он сразу начал вести себя куда раскованнее, начал хоть чем-то интересоваться… Я ведь всегда говорила: от всей этой дурости не останется и следа…

Если ей не нравился тон, каким я говорил о Бруно, то мне уж тем более не понравился тон, в каком она упомянула моего отца, шпионившего за подземными мирами. И я опять – словно заезженная пластинка – завел речь о Бруно:

– А я тебе тысячу раз повторял, что нам незачем заводить детей, но ты настояла на своем, это твой каприз – теперь сама видишь, каков результат.

– Ладно, – сказала Кармина, – странное ты выбрал время для таких споров. Лучше постарайся не забыть, что сегодня его надо забрать в пять.

Забирать сына из школы было для меня ежедневной пыткой, худшим из всего, что мне приходилось делать ради семьи, ведь иногда я бросал на полуслове свой роман – допустим, в каком-нибудь очень важном месте – и мчался за нашим ужасным сыном. Я поклялся Кармине, что возьму это на себя – сама она ловко избавилась от неприятной обязанности под тем предлогом, что после работы в своем музее желает посещать занятия в школе классического танца. По правде сказать, любому нормальному человеку обязанность забирать из школы и вести домой Бруно была бы неприятна, ибо наш ужасный сын – по определению его тетки Роситы, и она совершенно права, хотя и видела его всего несколько раз, – ибо наш ребенок – с какой стороны ни взгляни – был ужасен, и так считала вся округа, так считали все, даже его собственная мать не могла этого отрицать; не случайно же она проявила такую прыть, записавшись на уроки танцев, где занятия кончались ровно в шесть тридцать, то есть ровно через полчаса после того, когда это чудовище, наш сын, у которого не было даже намека на потребность шпионить за жизнью, выходил из класса и, сидя на портфеле у дверей школы, поджидал, пока я приду за ним и доставлю домой – доведу прямо до ковра в гостиной, где он и проведет остаток дня, играя или готовя уроки на завтра, – и голова его непременно будет низко опущена; правда, иногда он ее все-таки чуть-чуть приподнимает – например, когда начинает облекать в слова свои ни на что не похожие фантазии.

– Ладно, давай закругляться, я тоже должен работать, – довольно резко бросил я, пытаясь положить конец разговору, потому что у меня оставалось не так уж много времени на подготовку к лекции.

Но тут Кармина пожелала узнать, много ли я успел сделать за нынешнее утро. Я, разумеется, не собирался сообщать ей, что отправил в отстойник «Несчастные лики» и готовился к лекции, которую вечером мне предстоит прочитать на улице Верди. Она нашла бы это весьма странным и подозрительным, потому что отлично знала о моем отношении к таким выступлениям, знала, что исключений тут не бывает и речь я поведу о «мифической структуре героя» – только о ней я и говорил, когда меня приглашали куда-нибудь прочесть лекцию. Сказать ей, что я сижу и готовлюсь к сегодняшней лекции на улице Верди, было бы все равно что сделать себе харакири, то есть навести ее на след, заронив подозрение о планах Роситы явиться и послушать меня.

Я сообщил ей, что написал аж три с половиной страницы о трагедии парикмахера, и она тотчас спросила, какого еще парикмахера и о какой трагедии. Я вспомнил, что и вправду никогда прежде о парикмахере не упоминал, и рассказал ей о Висенте Гедесе, парикмахере с улицы Дурбан, который несколько лет назад потерял жену и сына – их сбил пьяный водитель. Парикмахерская стала для бедняги спасительным убежищем, ничего другого в жизни у него не осталось.

– Какая глупость, – бросила Кармина и больше ничего не добавила.

– Ничего удивительного, – возразил я, разозлившись, – абсолютно ничего удивительного в этом нет и уж тем более ничего глупого. Ты разве никогда не слыхала о том, что некоторые люди переносят свою привязанность с любимого человека на какой-нибудь предмет, животное или птицу, скажем попугая?

– Какая глупость, – повторила она, и между нами повисло долгое молчание, напряженная пауза, и висела она, пока я, стараясь сгладить впечатление от моего странного, на ее взгляд, рассказа, не пустился в объяснения:

– Все мы испытываем потребность любить кого-то – кого-то или что-то. Парикмахер, например, обратил всю силу своих чувств на парикмахерскую. О таком необычном и на первый взгляд странном варианте любви я и писал все сегодняшнее утро.

По-моему, я говорил очень убедительно, но на самом деле, видимо, ход получился не слишком удачным, потому что Кармина, словно почувствовав укол женской интуиции – должен признать, крайне изощренной и острой, – вдруг, к полной моей неожиданности, спросила прямо в лоб: а не подала ли каких-либо признаков жизни ее сестрица Росита?

Я проклял тот день, когда сам же – исключительно из желания повысить свои акции в глазах жены: пусть, мол, знает, что есть на свете и другие женщины, которые ко мне неравнодушны, – взял да и рассказал Кармине, что ее сестра снова возникла на горизонте, что она позвонила мне и предложила встретиться и вспомнить наше с ней общее прошлое. Теперь я страшно раскаивался в своей глупой болтливости. И какой черт дернул меня за язык?

– Я ничего о ней не знаю и знать не хочу. Сейчас меня волнует только мой роман.

Встревоженный неожиданным – и опасным – поворотом телефонного разговора, я постарался поскорее его закруглить и на ходу придумал повод: якобы на кухне у меня уже давно кипит кофеварка.

– Знаешь, эта твоя история про парикмахера, влюбленного в свою парикмахерскую… Я прямо нутром чую: что-то за этим кроется, что-то здесь не так… У тебя даже голос сегодня не такой, как обычно, странный какой-то голос… Не пойму почему, но у меня возникло подозрение, что дело не обошлось без моей замечательной сестрицы, небось опять начала крутиться вокруг тебя, – заявила Кармина.

Я попытался сменить тему, но не тут то было. И тогда я сказал, что кофеварка на кухне уже взорвалась, и повесил трубку. Хватит болтать, ведь времени остается совсем мало, а мне еще надо продумать, о чем и как говорить вечером на лекции, если, конечно, не решить проблему иначе: я ведь могу и на самом деле бросить Кармину, а по мере того как день катился к вечеру, мне все сильнее и сильнее хотелось поступить именно так, то есть плюнуть на жену с сыном и убежать с Роситой, то есть с предметом моей страсти, хотя, как я знал, это безвозвратно погубит мою дальнейшую жизнь.

После разговора с Карминой я пребывал в разобранном состоянии и все никак не мог заставить себя вернуться к письменному столу. Наверное, подумалось мне, лучше будет пойти прогуляться и на улице продолжить обдумывание лекции. Тут снова зазвонил телефон, но я сказал себе, что ни за что не сниму трубку – наверняка это снова Кармина. Я направился в ванную, принял душ и медленно оделся. Потом со всегдашней своей недовольной гримасой оглядел в зеркале собственную физиономию: я все никак не могу привыкнуть к моему огромному носу, хотя живу с ним много лет, вернее, не могу с ним смириться; кстати, за длинный нос меня когда-то давно прозвали Сирано, и теперь все зовут только так, словно забыв, что у меня есть настоящее имя или, на крайний случай, писательский псевдоним.

Пока я опорожнял мочевой пузырь, меня посетило приятнейшее ощущение – и такое, разумеется, случилось со мной не впервые, – будто я принимаю участие в природном течении жизни. Опорожнять мочевой пузырь скучно, и, когда возникает срочная в том потребность, я всегда придумываю, чем бы на это время занять свои мысли. В тот день, как и во многие другие дни, я дернул за цепочку, прежде чем успел закончить мочеиспускание, и завороженно наблюдал, как вода и моча смешиваются в созидательном акте, подобном сотворению мира или сочинению романа.

Когда я почувствовал себя на вершине блаженства, когда мысли мои привели меня в экстаз, когда я почти опорожнил мочевой пузырь, до моих ушей донеслось эхо далекого разговора, который в это самое время происходил во внутреннем дворе. Совершенно машинально, подчиняясь какой-то почти извращенческой профессиональной потребности, я замер и прислушался. Неизвестная мне женщина, находясь, судя по всему, на грани отчаяния, жаловалась, что утром у нее сломалась машина; и со смесью бешенства и горькой покорности судьбе она голосом изображала, какие звуки издавал мотор ее автомобиля, сигналя о поломке. Подражание звукам мотора, видимо, подействовало на нее успокаивающе, и она заговорила куда ровнее, словно начала осознавать, что с неприятным фактом надо смириться и ничего тут не поделаешь. Ее собеседница – чуть позже я понял, что это ее мать, – пыталась возражать, но слов я не расслышал – тут способности мои оказались бессильны, – хотя, по всей видимости, слова эти ужасно рассердили первую женщину, ту, что недавно изображала фырчание неисправного мотора. От только что обретенного спокойствия не осталось и следа.