Вадим к этому времени подрос уже порядочно, ему было почти четыре года, и для Дома ребенка он был переростком. Все правда. Но он был не простой воспитанник, а особый: мать приводила его только на день, а ночевал он дома и был крупнее, развитее и упитаннее других ребят, потому что Анфиса жизни для него не щадила. Сама она работала теперь воспитательницей в старшей группе, у трехлеток, и Вадим там же. «Так и дальше будет, — тешила себя Анфиса, — всегда вдвоем. Он в ясли — и я в ясли. Он в школу — и я в школу. Он в институт — и я в институт, кем-никем, а уборщицей-то возьмут. Нынче эта специальность дефицитная».
Евлампия Захаровна, покойница, против Вадима не возражала. В самом деле, куда девать ребенка, если мать работает? Пускай приводит.
Анфиса не только своего, Анфиса всех детей любила, своего ничем не выделяла, спроси кого хочешь. А в старшей группе были у нее даже любимчики. Кудрявых она особенно любила. Нет-нет да и поцелует. При Евлампии Захаровне все было ничего: целуй сколько хочешь, только не бей. А новая заведующая против:
— Анфиса Максимовна, поцелуи отдельных детей запрещаются.
Поди ж ты, отдельных детей! Вместе их, что ли, всех целовать? Но молчала, не спорила. Понимала, что образования ей не хватает: шесть классов кончила да курсы военного времени, а другие — с законченным средним. Без образования и уволить могут, а этого боялась Анфиса: все-таки прижилась, и сын при ней. Она старалась пополнить образование, подчитать. Записалась в библиотеку, дали ей там книжек по дошкольной педагогике. Читала-читала, а толку нет. Написано много, а все не по делу. Толкуют про особенности возрастной психологии, про формирование личности, да так нудно, словно мешок полощут. А какая личность? Ребенок, и все. Люби его, играй с ним — и он тебя будет любить.
И правда, дети Анфису любили. Все с вопросами обращались. Например:
— Анфиса Максимовна, а зачем гусь?
Гуся ребята в глаза не видели, выросли в городе. Анфиса им объясняла как могла:
— От гуся перо, от пера подушки, от подушек сон сладкий, пуховой. «Ты спи-поспи, моя деточка», — говорит сон. А деточка спит, и в ушах у него колокольчики серебряные так и звонят…
— Звонят… — повторяли дети.
А еще кто-нибудь спросит:
— Почему гусь лучше курицы?
А у нее сразу готов ответ:
— Потому что у гуся шея. С такой шеи далеко видно, до самого края света. Спросит краесветный житель: «Кто это на меня с такой высоты смотрит?» А ему говорят: «Это гусь»…
И довольны дети. А то подерутся — и сразу к ней:
— Анфиса Максимовна, он меня…
— А ты что?
— А я его.
— Оба хороши, — говорила Анфиса, — а ну-ка оба сюда, один под правую руку, другой под левую. Две руки у меня, два домика. В каждом домике печка, в каждом домике свечка, в каждом домике фунтик с укладочкой…
Детям понравилось, сами стали играть в домики. Услышала заведующая:
— Что за фунтик такой? Откуда фунтик? Дореволюционная мера веса.
— Это так Анфиса Максимовна говорит.
Инна Петровна подкуснула губу с ужимкой. Потом:
— Анфиса Максимовна, цитируют вас дети.
— Как цитируют? — всполошилась Анфиса.
— Фунтик какой-то, да еще с укладочкой.
— Ах, это? Пустяк какой-то. Сказала и забыла.
— В воспитании пустяков не существует. Каждым своим шагом, каждым словом воспитатель должен способствовать…
«Дура ты, дура переученная, — тоскуя, думала Анфиса. — Мне бы твое образование».
…Умерла рыбка.
«Мысли о смерти животных не должны омрачать счастливое детство советского ребенка», — говорила себе Анфиса голосом заведующей, а слезы, незаконные, так и текли. Не только о рыбке — о себе, о Федоре, о Вадиме, обо всех сиротках…
Вскоре заведующая добралась и до Вадима. Стала придираться к тому, что он переросток, что мать незаконно уводит его домой каждый вечер и этим способствует распространению инфекции. Требовала, чтобы Вадима убрали из Дома ребенка, перевели в обычный, городской детсад…
Анфиса Максимовна тосковала, отмалчивалась. Уж очень не хотелось ей уходить. Но заведующая нудила, как осенняя муха:
— Любая комиссия, обнаружив такие нарушения, вправе будет отстранить меня от работы…
Ну что ж? Сила солому ломит. Прощай, Дом ребенка! Вот уже в последний раз пришли сюда Анфиса с Вадимом. Анфиса плачет, целует всех, прощается, а Вадим стоит в сторонке, опустив голову, копает каблуком ямку, и лицо у него гневное. Что он думает?
Назавтра Анфиса с Вадимом идут на работу в новый городской детсад. Каково-то будет там? «Ничего, — думает Анфиса. — Главное, вместе — куда ты, туда и я».
Новый детсад, куда устроились Анфиса с Вадимом, оказался большой, просторный, по помещению куда лучше, чем Дом ребенка. Все по последнему слову. В туалетах не горшки, а унитазики, детские, специальные, низенькие, как грибочки. Шкафики новые, сушилка для одежды. Спят на террасе в спальных мешках. А на площадке чего только нет! И тебе качели, и тебе карусели. Ребята в садике — рослые, упитанные, все больше дети научных работников, а у тех пайки хорошие, их к лучшим распределителям прикрепляют. Анфису взяли воспитательницей в среднюю группу — зачли ей опыт за образование, — а Вадима определили в малышовую. Ну да ничего, невелика разлука — она на первом этаже, он на втором.
Анфиса сперва тосковала по Дому ребенка, по ребяткам своим любименьким-кудрявеньким. Здесь дети были резвей, развитей, зато шумные, эгоистичные. Подерутся — беда! Понемногу привыкла, и дети ее полюбили. К интеллигентским тоже подход надо иметь. И заведующая ничего была, только зануда. Говорит как плачет.
А Вадим приживался плохо. Никак не мог привыкнуть, что он не главный. По утрам хныкал:
— Не хочу в садик! Хочу в домик!
Домиком называл Дом ребенка. Анфиса умилялась:
— Какой постоянный! Женится — не изменит.
А Вадим просто искал привычного себе поклонения — и не находил. И ему было плохо. Как-то он подошел к воспитательнице своей, малышовой, группы и тронул ее за локоть, сказавши:
— Эй! Смотри, это я.
Она поглядела равнодушно и весело круглыми черными глазами.
— Ну, и чего мне на тебя смотреть?
— Это я. Вот я.
— Подумаешь, художественный театр!
Так и не восхитилась. Вадиму было больно, горько. Никак он не мог выразить, чего ему не хватает.
Понемногу и он обжился в новом садике, но ходить в него не любил.
Вадиму было уже четыре года, когда вдруг нежданно-негаданно вернулся Федор.
Дело было вечером, Анфиса выкупала, уложила сына, пошла в магазин, вернулась домой, а там Федор. Сидит на стуле возле кроватки, смотрит на ребенка и молчит. Анфиса так и онемела — руки-ноги отнялись и душа провалилась.
— Здравствуй, Анфиса, — сказал Федор, а сам не встает.
— Здравствуй, Федя, — чуть слышно ответила Анфиса.
— Значит, вот у тебя какие дела.
Анфиса заторопилась:
— Ты, Федя, здесь оставайся, твоя площадь, ты и живи, а мы уйдем.
— Нет уж, зачем вам уходить. Лучше я уйду. Я мужчина.
Встал, плечи расправил и прошелся по комнате. Тут она заметила, что у него одна нога короче другой. Анфиса от жалости заплакала.
— Цыц, — сказал Федор, — сопли не распускай. Без того тошно. Водка есть?
— Нету, Федя. Я у Капы спрошу. Может, у нее есть.
— Ступай.
Анфиса — к Капе просить водки. У той оказалась бутылочка. Ушлая баба, все-то у нее есть. Говорит:
— Бери, раз такой случай. — И прибавила: — Федор-то, небось, рад-радехонек. Бил?
— Нет. Не бил покамест.
— А что делает?
— Молчит. Вадика разглядывает. Ой, боюсь я, Капа, чего будет?
— Ну-ну. Сама нашкодила, сама и отвечай. Любишь кататься…
Анфиса принесла водку, поставила на стол, к ней закуску какая была (хлеба черного с луком и сухую рыбину), подала рюмку, полотенце колени накрыть. Федор сел.
— Зачем одну рюмку? Себе налей.
— Не пью я, Федя.
— Ради случая выпьешь.
Налили, выпили в молчании.
— Значит, вот как, — сказал Федор.
— Так уж вышло. Виновата я. Сама не знаю, как случилось.
— Вины твоей передо мной нет, — сказал-отрубил Федор и кулаком пристукнул. — Вины твоей нет, и нечего нам про это разговаривать.
Он показал подбородком на кроватку, где, откинув руки, спал ребенок в своей удивительной красоте, весь в ресницах.
— Сын?
— Сынок.
— Зовут как?
— Вадим.
— А по отчеству?
Анфиса замялась. Федор усмехнулся половиной лица и сказал:
— Если не возражаешь, будет Федорович.
— Феденька!
Анфису так и кинуло Федору в ноги. Себя не помня ткнулась она ему лицом в колени, в заношенные хлопчатобумажные галифе, кричала, просила прощения. Федор брезгливо высвобождал ноги из ее объятий, отталкивал от колен ее мокрое лицо.
— Хватит, Фиса, не ори. Не в кино. Сказал, и все. Вставай да садись за стол праздновать.
Анфиса, вся смятая, присела на краешек стула.
— Пей!
— Не привыкла я…
— Зато я привык.
Федор пил рюмку за рюмкой, хмелел и мрачнел, колотило его горе. Велел принести гитару (хорошо, что не продала!). Бант на гитаре был мятый, вялый, Федор его сорвал, на пол бросил. Попробовал струны. Так и есть, расстроена и одной струны не хватает. Кинул гитару на кровать, она зарыдала, а Федор запел так, без гитары, взвыл диким голосом про московский пожар. Встал, пошатнулся, сжал кулаки (Анфиса втянула голову в плечи), спросил: «Боишься?» — и рассмеялся. Рухнул на колени, голову на стул — так и брякнуло. Плачет, что ли? Нет, молчит. Анфиса, затаив дыхание, слушала: молчит. Скоро раздался слабенький, детский храп. Значит, спит, слава тебе господи.
Анфиса оттащила бесчувственного, каменно-тяжелого Федора к себе на кровать, стянула с него сапоги, расстегнула гимнастерку, накрыла его одеялом, сама легла на полу.
Утром встала тихонько, чтобы не тревожить Федора, разбудила мальчика, одела его, накормила. Вадим таращил сонные глазки на чужого дядю и привычно хныкал: