Такая жизнь — страница 6 из 53

Однажды были они одни, без девчат (ушли на танцы), и Григорий сказал:

— Эх, Фиса-Фисочка! Нравишься ты мне очень. Ну, больше всех других.

У нее сердце так и упало: обводит! Григорий добавил:

— На лошадь похожа. Я лошадей люблю. Зверь добрый, стоит сено жует, глаз большой, умный. Запряги — везет. Ну точно как ты.

Конокрад! Анфиса, изо всей мочи ему сопротивляясь, только и смогла вымолвить тихим таким голосом:

— Жена, небось, есть.

— Это есть. Это у каждого есть. Эка невидаль — жена!

— И дети?

— Детей пока не было, не стану врать. Может, без меня народились. Это бывает.

— А тебе не обидно?

— Зачем обидно? Я и сам с усам, свое возьму, не прозеваю. Я человек веселый, люблю, чтобы всем весело было. «Жди меня!» — передразнил он с веселой ужимкой и выругался. — Вот тебе и «жди». Она там ждет, она там горюет, сопли размазывает, а меня, на-кася выкуси, убило! Ай-ай-ай, какая жалость! Нет уж, пока живем, пускай ей будет весело, и мне весело, и тебе весело, Фиса.

Тут он обнял Анфису одной рукой — другая удерживала костыль, — и рука эта, твердая, железная, так и стиснула ее обручем. Обвела, обхватила, и не податься. А главное, как все просто: мне весело, тебе весело, ему весело. Молодой месяц в окошке над левым раненым плечом стал поворачиваться, заваливаться и упал в преисподнюю.

Так и вышла у них любовь. Встречались они в процедурной, по вечерам крадучись, горячо и коротко, и тут только Анфиса узнала, что такое любовь. Раньше она думала, что любит Федора, — куда там! Никакого сравнения. Вот с Григорием это была любовь, все было новое, особое, весь свет менялся, и месяц в окошке не месяц, а белый цветок, и облака вокруг него ангелами. И, туда же, стук костылей как музыка, и дыханье частое в темноте — ну ни у кого такого не было! В процедурной пахло дегтем от мази Вишневского, этот запах стал Анфисе как коту валерьянка.

От любви она изменилась, похорошела, глаза обвело черным, и дикое что-то появилось в лице. Девчонки замечали, хихикали — ей хоть бы что. Даже бомбежек перестала бояться.

А потом Григорию сняли гипс, и пришло ему время уезжать, возвращаться к себе в часть. Анфису как по голове ударило, когда она узнала, что будет разлука. Прямо затрясло:

— Я без тебя не могу. Я без тебя умру.

— Небось не умрешь. Не ты первая, не ты последняя. Не горюй, Фиса-Фисочка, держи хвост пистолетом!

— Я ж люблю тебя, Гриша!

— Подумаешь, делов. Я, например, тоже тебя люблю, и что? Эх, бабы! Целоваться с вами сладко, расставаться — хуже нет. Это я такой стих сочинил.

И уехал. И адреса не оставил. И писать даже не обещал, и ничего у нее не осталось, даже фотокарточки.

Что тут поделаешь? Стала жить, работать, как раньше, только без души — душа каменная. Жизнь была какая-то ненастоящая, вроде сна. А сны-то как раз были настоящие, во снах приходил Григорий, стучал костылями, хотел ее целовать, но тут как раз сон кончался, она просыпалась и плакала. Один раз он пришел черный и сказал ей: «Фиса, меня убило». Она вскрикнула диким голосом, так, что с соседних коек девчата посыпались, кинулись к ней, а она только тряслась и кусала стакан с валерьянкой. Целый день она плакала, работала и плакала, конечно, в ущерб работе, так что врач даже на нее цыкнул. А ночью опять пришел Григорий — веселый, на костылях и совсем живой. «Врал я, — говорит, — что меня убило». Тут им удалось-таки поцеловаться, и целовались до безумия, пока все не кончилось.

Так и жила, между снами. Много времени прошло, месяца три.

Однажды ночью ушел от нее Григорий, оставив ее, как всегда, с бьющимся сердцем, с мокрыми глазами. Лежала, думала и вдруг почувствовала, что где-то глубоко в животе у нее забился живчик. Похоже, как, бывает, щеку дергает: так-так! Она и внимания не обратила, мало ли что бывает на нервной почве.

Другой раз живчик забился уже не ночью, а днем. Шла с бинтами, а он как запрыгает. Тут Анфиса поняла и похолодела. Не может быть! А живчик свое: так-так. Подтверждает. Прошла в процедурную, лица на ней нет, девчат перепугала. Ну и дела! Не может быть, она же неплодная.

Прошла неделя, и сомнений уже не оставалось: живчик был тут, живой, прыгал и стукал, радовался и набирался сил. Он-то радуется, а ей смерть. Пока, слава богу, не видно, а узнают — куда деваться?

А вскоре уже и заметно стало. Мылись с девчатами в бане, а санитарка Клава как скажет: «Тетя Фиса, да вы в положении!» Анфиса только голову опустила, чего уж тут говорить.

Клавка, конечно, раззвонила по всему госпиталю. Стали люди на Анфису поглядывать да посмеиваться, а она погибать. Думала, не выдержит позора, даже приготовила таблетки, чтобы отравиться. Но оказалось все не так страшно. Люди посмеивались, но не очень, без издевательства. Дело обычное: в тыл отправят, только и всего. Главный хирург, правда, очень сердился: время горячее, а Анфиса у него лучшая сестра. «Вы у меня правую руку отрубили, поймите вы, глупая женщина!» Но потом и он присмирел, простил ее вину. А другие — те вообще не сердились, даже сочувствовали. Та же Клавка-брехунья норовила за нее тяжелую работу сделать. И раненых поднимать ей не давали, если кто крупный. Добрые все же люди. Про Федора-мужа никто и не помянул, да и про Григория мало говорили: поболтали и кончили, и выходило так, будто она, Анфиса, сама по себе в положении сделалась, и что теперь поделаешь — носи, рожай. Так что таблетки она выбросила.

Когда уже порядочно вырос живот и все к ее положению привыкли, Анфису вызвал к себе замполит Василий Сергеевич. Строгий мужчина. Пришла бледная — вот оно, начинается. Сейчас скажет: «Как же так, Громова, от живого мужа… Он кровь проливает, а ты…» Но ничего такого замполит не сказал.

— Так, Громова, вот, значит, какое дело… Кто же тебя, а?

Анфиса молчала, а он свое:

— Ты не стесняйся, Громова, скажи кто. Может, аттестат тебе выправим. Ты женщина солидная, не станешь с кем попало… Ну, говори, кто?

Так и не сказала.

— Не хочешь — не говори. Тебе же добра желают, истукан ты в юбке. Придется тебя домой отправлять. Ты откуда?

— Из Москвы.

— Из столицы мирового пролетариата? Ну что ж, поезжай, пополняй ряды жителей столицы.

Анфиса заплакала.

— Дура, это я шутя. Шуток не понимаешь. Эх, бабы, жидкое вы племя, хоть и геройское. Адрес давай.

Записал Анфисин адрес в книжечку.

— Ну что ж. Всего тебе хорошего. Рожай на здоровье. Только смотри, чтобы сына. Вон сколько нашего брата перебило.

Анфиса улыбнулась, зареванная, неуклюжими губами и пообещала, что родит сына. Она знала, что сына, и имя ему выбрала красивое — Вадим.


Отправили ее с другими пузатыми. Снарядили хорошо: полный сидор наложили продуктов питания и сыну приданое — миткалю и марли. Хорошие люди.

— Пиши, Громова, как будешь жить, — сказал замполит, — если что, обращайся, поможем.

И поцеловал ее по-братски. Хороший человек…

Ехали долго. Дороге конца не было. Эшелон то и дело отцепляли, ставили на запасные пути. Женщины ждали, слушали паровозные гудки, курили и ссорились. Потом опять ехали, становились дружнее, а потом опять стояли и ссорились.

Путь был долгий, тяжелый, но кончился путь, и вот она дома. Какой-никакой, а дом…

Анфиса переставила на полу затекшие, закоченевшие ноги. Посидела, подумала — и хватит. Главное-то, о Федоре, и не обсудила, это потом. Пора за уборку. Грязи выше головы, только разгребай. «Вставай, страна огромная», — сказала себе Анфиса, улыбнулась своей шутке и встала.

6

На кухне было полутемно: окно выходило на заднюю, глухую стену соседнего дома, да и день уже кончался — коротки осенние дни. У плиты стояли две женщины; одна, в попугайном халатике, — Ада Ефимовна; другая, измученная лицом, в темном платье и серой шали, наверно, и была Флерова, новая жиличка. Женщины обернулись на вошедшую Анфису; Ада, кажется, ее не узнала.

— Здравствуйте, Ада Ефимовна. Это я, Анфиса.

Ада всплеснула руками, рукава так и вспыхнули. И рассыпалась картаво, будто в горле катались горошинки:

— Боже, какой сюрприз! Анфиса! Вот не ожидала! Это прекрасно!

— Вот, вернулась, — сказала Анфиса. — Буду жить.

— Давайте познакомимся, — сказала темная женщина. — Я Флерова Ольга Ивановна. А вас зовут Анфиса Максимовна, если не ошибаюсь?

Анфиса кивнула, подала руку. У Флеровой было худое смуглое лицо с желтизной вокруг глаз, как от синяков, когда проходят. Коротко стриженные волосы, полуседые-получерные, небрежно причесанные, махрами падали на лоб. Глаза синие, пристальные, так и пытают. Заметила, что ли?

Ада опять картаво застрекотала:

— Ах, Анфиса, если бы вы знали, как я жалела, что вас убили! И как рада, что не убили! Мне так много надо вам рассказать! Вообще у меня было множество переживаний в области искусства, войны и любви. — Она подошла, поцеловала Анфису мягкими губами, отступила и прищурилась: — Нельзя сказать, чтобы вы похорошели. Что делать! Все мы дурнеем. Такова жизнь.

«Положения-то моего не заметила», — думала Анфиса.

— Я так надеюсь, так надеюсь на вашу поддержку, — частила Ада, — Гущина без вас совсем распустилась, выступает в роли диктатора.

Все такая же егозливая — нет на нее войны! Только вот волосы другие: где желтые, где седые, а местами зеленые, как ярь-медянка. Ада заметила Анфисин взгляд на своих волосах и объяснила:

— Это я экспериментирую. Эрзац-хна. Война войной, а все же надо себя поддерживать. Долго ли опуститься? Покрасилась, высохла, позеленела.

Флерова издала горлом какой-то странный, кашляющий звук.

— Вы со мной не согласны, Ольга Ивановна?

— Нет, отчего же, вполне согласна.

— Если хотите, во время войны женщина особенно должна за собой следить. И по линии внешности и по линии чувства. Любить искусство, природу… Вот вы, Анфиса, вы смотрите на звезды?

Анфиса не знала, что отвечать. Только ей и дела что смотреть на звезды.

— И напрасно. А я смотрю и эмоционально наслаждаюсь. Иногда даже плачу. Такая я уж дурочка, совсем ребенок.