– Больше никаких шуток, ты сам согласился, – строго напомнил Густад.
– Прости, прости, яар. Только с тобой, только наедине.
– Ладно. Значит, завтра я начну распускать слух. Все будут тебе сочувствовать, и все уладится. Справишься?
– Конечно. Позволь мне заметить, что быть вечно жизнерадостным и веселым трудней, чем быть тихим и больным. – Правда, прозвучавшая в словах Диншавджи, была резкой и жестокой. Они молча допили чай и разошлись.
Начиная со следующего утра Диншавджи стал совершенно другим. Все от души сочувствовали помрачневшему, ставшему вдруг слабым и выдохшимся коллеге, который приветствовал их теперь лишь тихим: «Привет». Встретив его позже в тот день, Густад удивился, как достоверно воплощает Диншавджи свой новый образ, пока не вспомнил, что образ кажется достоверным потому, что Диншавджи больше не играет: реальность наконец настигла его, и Густаду стало не по себе оттого, что это он лишил друга его привычной маски.
IV
Трещина в баке была запаяна. Густад возвращался домой из мастерской Хораджи, неся бак на плече. Дильнаваз ждала его с нетерпением, чтобы рассказать о посетителе, который обещал снова прийти в девять часов.
– Он спрашивал тебя, – сказала она. – Зачем – мне не сказал. Очень странный человек. Босой, все руки испачканы разноцветными красками, как будто он побывал на празднике Холи. Но праздник Холи был семь месяцев назад. Надеюсь, этот бесстыжий Билимория не послал его к нам с новыми напастями.
Густад догадался, кто это был. Позднее, когда посетитель вернулся, как обещал, он успокоил жену:
– Не волнуйся. Это я попросил его прийти. Чтобы что-нибудь сделать с этой вонючей стеной.
Выйдя с уличным художником во двор, он сказал ему:
– Итак, вы наконец решились расстаться с фонтаном «Флора»?
– А что делать? – ответил художник. – После несчастья, случившегося в тот день, полиция начала притеснять меня, гонять туда-сюда, с одного угла на другой. Так что я решил прийти и посмотреть место, о котором вы рассказывали.
– Отлично, – сказал Густад. – Вам оно понравится.
Они вышли за ворота, и художник осмотрел стену. Провел рукой по ее поверхности, ощупал пальцами.
– Гладкий черный камень, – ободрил его Густад, – идеальная поверхность для рисунков. Длина этой стены – более трехсот футов. И мимо нее каждый день проходит множество людей. – Он указал на парные башни, построенные рядом с Ходадад-билдингом. – Они идут в те офисы. И еще там, чуть дальше, есть базар. С дорогими ювелирными магазинами. По этой дороге ходит много богатого народу. А с другой стороны, минутах в двадцати ходьбы, – два кинотеатра. Приток зрителей гарантирован.
Закончив осмотр стены, уличный художник достал из своего рюкзачка мелок и сделал пробный набросок.
– Да. Отлично, – сказал он, потом, сморщив нос, добавил: – Только больно уж воняет.
– Это правда, – согласился Густад. Он удивился тому, как долго художник не решался это сказать. – Бессовестные люди используют стену как уличный туалет. Глядите! Вон один из них!
У дальнего конца стены неподвижно и молча стоял человек, слышалось только журчание струи, да из середины фигуры, сверкая в свете уличного фонаря, лилась жидкая дуга.
– Эй! – крикнул Густад. – Бай-шарам будмас![203] Вот я тебе оторву твой худди[204], негодяй!
Струя тотчас прекратилась. Мужчина дважды встряхнул рукой, шустро заправился, застегнул брюки и исчез.
– Вы видели? – сказал Густад. – Ни стыда ни совести. Вот от этого и вонь. Но когда вы нарисуете здесь свои священные рисунки, никто такого себе больше не позволит. – Заметив нерешительное выражение на лице собеседника, он поспешил добавить: – Прежде всего мы отскребем и отмоем всю стену.
Уличный художник немного подумал и согласился.
– Я могу начать завтра утром.
– Чудесно, чудесно. Только один вопрос: вы сможете покрыть рисунками все триста футов? Я имею в виду, знаете ли вы достаточно богов, чтобы заполнить всю стену?
Художник улыбнулся.
– Это нетрудно. Если понадобится, я могу и триста миль покрыть рисунками, учитывая обилие разных религий с их богами, святыми и пророками – индуистскими, сикхскими, иудейскими, христианскими, мусульманскими, зороастрийскими, буддистскими, джайнистскими. Да и одних индуистских хватило бы. Но я люблю их смешивать, представлять разнообразие в своих рисунках. Так мне кажется, что я способствую распространению терпимости и понимания в мире.
Густад был впечатлен.
– А откуда у вас такие богатые познания во всех этих религиях?
Художник снова улыбнулся.
– У меня степень бакалавра по религиоведению. Моей специальностью было их сравнительное изучение. Разумеется, это было до того, как я перешел в художественное училище.
– Вот оно что! – воскликнул Густад. Они договорились встретиться на следующее утро очень рано, когда придет подметальщик улиц. Позже тем вечером он сказал Дильнаваз:
– Можешь доложить своему никчемному, наплевавшему на ИТИ сыну, когда он в следующий раз придет тебя навестить, что у бедного уличного художника две степени бакалавра в гуманитарной области.
На рассвете, когда подметальщик выгреб ночные отходы, Густад уговорил его с помощью пятирупиевой банкноты вымыть стену. Он дал ему жесткую проволочную щетку, чтобы он хорошо отскреб поверхность.
Художник прибыл с рюкзаком, лампой «Петромакс»[205] и небольшой постельной скаткой.
– Сейчас взойдет солнце, – сказал Густад, – и стена быстро высохнет.
Спустя три часа, когда он направлялся в банк, художник уже работал вовсю над первым рисунком. Густад понаблюдал, пытаясь определить объект, и наконец поинтересовался:
– Простите, можно спросить: это кто?
– Тримурти – триада: Брахма, Вишну и Шива – Бог-Создатель, Бог-Хранитель и Бог-Разрушитель. Вы не возражаете против них, сэр? Я могу нарисовать что-нибудь другое.
– О нет-нет, прекрасно, – ответил Густад. Он бы предпочел для открытия стены изображение Заратустры, но понимал, что эта триада будет способна усовестить гораздо больше мочеиспускателей и дефекаторов. Когда он возвращался вечером, художник уже зажег свой «Петромакс». Триада была готова, так же как и жестокое кровавое распятие. Шла работа над делийской соборной мечетью Джама Масджид: поскольку ислам запрещает изображать людей, художник рисовал знаменитые мечети.
– Надеюсь, дождя не будет, – сказал Густад. Сделав глубокий вдох, он удовлетворенно добавил: – Пока никакой вони. – Художник кивнул, не отрываясь от дела. – Но в эту первою ночь будьте осторожны: люди еще не знают, что на стене – священные изображения.
– Не волнуйтесь, я их предупрежу, – ответил художник. – Я собираюсь работать всю ночь. – Он отложил зеленый мелок, тот покатился по асфальту. Густад остановил его и положил в коробку. – Простите, сэр. Можно один вопрос? Не возражаете, если я буду по утрам отламывать веточку от вашей мелии, чтобы чистить зубы?
– Конечно нет, – сказал Густад. – Все так делают.
За ночь художник нарисовал еще две картины: Моисея с Десятью заповедями и Ганапати Бабу[206]. На восходе он добавил несколько завитушек к телесного цвета хоботу последнего, потом взял белый мелок, чтобы написать заповеди на каменных скрижалях Моисея.
В течение нескольких следующих дней стена заполнилась богами, пророками и святыми. Проверяя воздух каждое утро и каждый вечер, Густад радостно отмечал, что никаких дурных запахов в нем нет. Москиты и мухи перестали быть наказанием божьим, как раньше: с исчезновением питательной среды их количество радикально сократилось. «Одомос» в Ходадад-билдинге стал рудиментом прошлого. Дильнаваз и Густад убрали из-под ламп плоские блюда, khumchaas, tapaylis[207], так как исчезла необходимость использовать их в качестве москитоловок.
Благочестивые лица – одни суровые и мстительные, другие добрые и по-отечески приветливые, со стены днем и ночью наблюдали за дорогой, за движением транспорта, за пешеходами. Натараджа[208] исполнял свой космический танец, Авраам высоко заносил топор над Исааком, Мария баюкала младенца Иисуса, Лакшми одаривала изобилием, Сарасвати распространяла мудрость и знание.
Но по мере того как стена подвергалась подобной трансформации, художника стали посещать опасения. Проект, более грандиозный, чем все его когда-либо выполненные рисунки на асфальте, внушал ему беспокойство. За долгие годы жизнь его обрела некоторый ритм: приход, творение и стирание. Что-то вроде: сон – пробуждение – потягивание. Или: еда – переваривание – очищение; цикл, гармонирующий с током крови в жилах и циркуляцией воздуха в легких. Он научился презирать слишком долгое пребывание на одном месте и откладывание ухода, ибо они – родоначальники самодовольной рутины, коей следовало избегать любой ценой. Странствие – случайное, незапланированное, в одиночку – вот что дает наслаждение.
Однако сейчас возникла угроза его прежнему образу жизни. Доброжелательное окружение и солидность длинной черной стены снова пробуждали в нем обычные источники человеческих печалей: стремление к постоянству, к корням, к чему-то, что он мог бы назвать своим, к чему-то неизменному. Разрываясь между желанием уйти и желанием остаться, он продолжал работать, чувствуя себя не в своей тарелке, растерянный и недовольный. Свами Даянанда, Свами Вивекананда, Богородица Фатимская, Заратустра и множество других святых заняли свои места на стене – места, предопределенные им уличным художником, и все вместе ждали неопределенного будущего.
Глава тринадцатая
I
Вой сирены воздушной тревоги врывался в банк через открытые окна. Теперь для Густада эти повышающиеся и понижающиеся завывания были предвестием лучших времен, когда он освободится наконец от леденящего душу ощущения надвигающейся катастрофы, – в отличие от предыдущего периода, когда они знаменовали ее неизбежный приход. Сегодня на рассвете он вознес особую благодарственную молитву: Дада Ормуз, спасибо за то, что отвел от меня беду. И за