Такое долгое странствие — страница 59 из 80

, беспомощная старая вдова будет молиться за вас, если вы сделаете это для нее.

Но носильщики были непреклонны: они уже успели заметить, что это за штучка.

– Простите, но никак не можем.

Уронив руки, она в гневе развернулась и, прямая, негнущаяся, как шомпол, направилась к выходу, бормоча что-то про лишнюю поездку на такси, которую ей придется совершить. «Упрямые, ленивые бездельники», – выругалась она, ни к кому конкретно не обращаясь. Нусли следовал за ней с ее сумкой, потом шли носильщики с железными носилками и в конце процессии – Густад.

Внутри катафалка носилки закрепили у одного борта. Вдоль другого тянулась скамья для пассажиров. Шофер завел мотор, и Аламаи жестом велела Нусли залезать. Опустив плечи, тот скрестил руки на груди и попятился.

– Нет, тетушка! Только я не первый! Пожалуйста, я – не первый!

– Трусливый мальчишка! Ты так навсегда и останешься beekun-bylo[272]. – Она оттолкнула его тыльной стороной ладони. – Отойди, muа́ животное, отойди в сторону! Я пойду первой. – Игнорируя протянутую ей сопровождающим руку, она одним движением поднялась в машину. – Muа́ трус! Ну, теперь влезай и прячься у меня под юбкой.

Но Нусли, повернувшись к Густаду, умоляющим взглядом и жестами попросил его быть следующим. Густад сделал, как он просил. Наконец и Нусли, съежившись, вполз в машину и сел сзади, как можно дальше. Стоявший снаружи носильщик покачал головой, с грохотом захлопнул заднюю дверь микроавтобуса и прошел вперед, на пассажирское сиденье кабины.

Поездка прошла без происшествий, если не считать одного чрезвычайно ухабистого отрезка пути. Машину страшно трясло, и носилки опасно подскакивали. Голова покойного начала раскачиваться, и Нусли пронзительно закричал от страха. Это произвело на Аламаи весьма странный эффект: она начала всхлипывать, вытирать глаза маленьким носовым платочком, и Густаду стало противно. Лучше уж сидела бы спокойно и не притворялась. Бессовестная лицемерка. Если уж ей нужны слезы, наняла бы плакальщиков. Слава богу, качество жизни после смерти не зависит от количества слез.

Но он ошибался. Немного похлюпав носом и повытирав глаза, Аламаи показала, насколько он недооценил ее актерские способности. Как только катафалк свернул в ворота Дунгервади и начал подниматься по склону, ее сотрясли конвульсии, и она без предупреждения разразилась рыданиями. Опасно раскачиваясь всем своим длинным телом взад-вперед в узком пространстве кузова, она стискивала голову руками и завывала:

– О, мой Диншу! Зачем?! Зачем?! Зачем ты оставил меня?! О, Диншу!

Прямо Том Джонс с его Делайлой, подумал Густад. Диншу это понравилось бы. Его домашний стервятник, исполняющий песнь несчастной любви.

– Ты оставил меня! Ушел! Почему? – Поскольку Диншавджи отказывался отвечать на этот вопрос, она еще немного порыдала, после чего обратила взгляд к крыше катафалка. – О, Парвар Дегар![273] Что Ты наделал! Ты забрал его у меня! Почему? Что мне теперь делать? Забери и меня! Прямо сейчас! Прямо сейчас! – И она дважды ударила себя в грудь.

Водитель притормозил у нижних молитвенных домов, но, не получив никаких указаний, двинулся дальше вверх. Оказалось, что Аламаи не позаботилась заранее об организации похорон. Густад попросил водителя вернуться к административному зданию.

– Что за люди! – ворчливо жаловался водитель напарнику. – Они думают, что едут на воскресную прогулку в Скэндал Пойнт и я должен возить их кругами.

Когда Густад вел Аламаи в административное здание, она продолжала выть и молотить себя в грудь.

– Такова воля Божия, Аламаи, – сказал он, немного уставший от ее представления. Он пытался утихомирить ее всеми положенными в таких случаях словами, какие только знал. – Диншавджи избавился от страданий и боли. Благодарение милости Всемогущего.

– Это правда, – простонала она голосом, сила которого была довольно неожиданной для такой хилой груди. – Он освободился! По крайней мере, от своих мучений он теперь свободен!

Сотрудник администрации предоставил им информацию о ценах на услуги.

– А теперь давайте подумаем о Диншавджи, – сказал Густад. – О поминальных молитвах. – Он умело вставлял слова в промежутки между ее рыданиями. – Вы хотите заказать четырехдневные молитвы в верхней молельне? Или однодневную в нижней?

– Однодневную, четырехдневную, какая разница? Его больше нет!

– Если заказать четырехдневную в верхней молельне, вам придется прожить здесь четыре дня. Вы можете это себе позволить? – Густад подозревал, что вопрос практического свойства остановит слезы.

Это сработало.

– Что-что? Вы с ума сошли? Четыре дня? А кто будет присматривать за моим Нуслой? Кто будет готовить ему еду?

С этого момента все пошло быстро. Время прощания было назначено на следующий день, и Аламаи согласилась дать объявление в утреннем выпуске «Джем-И-Джамшед». Служащий пообещал позвонить в газету до того, как ее отправят в типо-графию.

Они снова заняли свои места в катафалке. Водитель отвез их в выделенную им молельню. В ней имелась небольшая веранда, через которую нужно было проходить в молельный зал, и ванная комната в глубине дома, где покойный проходил последнее ритуальное омовение. Аламаи, Нусли и Густад по очереди вымыли руки и лица, прежде чем приступить к обряду кушти.

Тем временем Аламаи вступила в ожесточенную дискуссию со служителями, пришедшими подготовить suchkaar[274] и омовение Диншавджи. Она запрещала им следовать традиции протирания трупа губкой, пропитанной gomez[275].

– Вся эта чушь с бычьей мочой – не для нас, – говорила она. – Мы – люди современные. Пользуйтесь только водой и ничем больше. – Однако она настаивала, чтобы воду согрели, потому что Диншавджи, судя по всему, простужался, если мылся в холодной воде из-под крана.

Испытывая неловкость, Густад ушел молиться. Нусли радостно последовал за ним. Аламаи быстро покончила с suhkaar и тоже вышла за ними на веранду.

Тут выяснилось, что Нусли забыл взять свою молельную шапочку.

– Безмозглый мальчишка, – скрежеща зубами, но тихо, из уважения к месту и событию, прошипела она. – Явиться на место молитвы без молельной шапочки! Чем ты думал, хотела бы я знать?

Густад попытался восстановить мир между ними, достав свой большой носовой платок. Сложив его по диагонали, он показал Нусли, как прикрыть им голову. Это был вполне приличный способ, но Аламаи не удержалась от того, чтобы не выбранить племянника еще раз:

– Marey em-no-em. Каким огнем тебе выжгло все мозги, хотела бы я знать. – Однако на этом сочла инцидент исчерпанным.

Густад выскользнул с веранды, как только завязал последний узел на своем кушти. Он не знал, сколько еще сможет выдерживать присутствие этой женщины, а потому прошел в пустую комнату и сел там в углу в темноте. Двое мужчин внесли тело, теперь накрытое белым саваном, и положили его на низкий мраморный помост. Лицо и уши покойного оставались открытыми. Появился священник и зажег масляную лампу в изголовье Диншавджи.

Как по-деловому все происходит, подумал Густад. Рутинно. Словно Диншавджи умирал каждый день. Аламаи и Нусли заняли свои места. Священник взял небольшую щепку из сандалового дерева, окунул в масло, поднес к огню, потом – к кадилу с кусочками ладана. Запах ладана заполнил комнату. Священник приступил к молитве. Почему-то тихая молитва вызвала у Нусли беспокойство. Он без конца корчился, поправляя носовой платок на голове. Но Аламаи быстро и без слов утихомирила его, ткнув локтем и коленом.

Молитва дустурджи была прекрасна. Каждое слово слетало с его языка отчетливо, выразительно и чисто, словно впервые произнесенное человеческими губами. И Густад, углубившийся было в свои мысли, стал слушать. Молитва так успокаивала. Голос был так хорош. Как у Ната «Кинга» Коула, когда он пел: «Состариться тебе судьбой не суждено», – мягкий, густой и гладкий, как бархат.

Дустурджи молился негромко, тем не менее мало-помалу, постоянно расширяющимися кругами, его голос дошел до самых отдаленных уголков комнаты. Время от времени он подкладывал в кадило сандаловую щепку или кусочек ладана. Снаружи, на веранде, горела тусклая лампа, свет которой затуманивала пелена душистого дыма. Масляная лампа, горевшая внутри, отбрасывала свет только на лицо Диншавджи, под дуновением проникавшего снаружи ветерка ее фитиль изредка колыхался, и по лицу пробегали легкие тени. Свет и тень играли на нем как дети, ласково касаясь то тут, то там.

Молитва медленно заполняла темное пространство комнаты, оно словно бы само превращалось в звук молитвы, и, не успев осознать это, Густад оказался под его ласковыми чарами. Он забыл о времени, забыл об Аламаи, забыл о Нусли. Он слышал лишь музыку, песнь на языке, которого не понимал, но который волшебным образом успокаивал его. Всю жизнь, молясь, он произносил заученные наизусть слова этого мертвого языка, не понимая ни одного из них. Но сегодня мягкая и благородная музыка речи дустурджи оживила их, сегодня он ближе, чем когда бы то ни было прежде, подошел к пониманию архаичных смыслов.

Дустурджи нараспев произносил стихи древней Авесты. Слоги и интонации смешивались со звуками ночи. Постепенно из деревьев и кустов, из всей пышной растительности, окружавшей Башню Безмолвия, восходили голоса ночи и природы. Шелест листвы и бормотанье обитателей деревьев, крылатых и ползающих, поднимались от Дунгервади до самой Башни Безмолвия. Эти звуки сливались с ароматами сандала и ладана, с музыкой молитвы, выплывали из комнаты вместе со светом масляной лампы, и все это было внятно теперь Густаду.

III

Дильнаваз спала, откинув голову на спинку дивана. Звук поворачиваемого в замке ключа разбудил ее.

– Уже очень поздно? – спросила она.