Покончив с входной дверью, они переставили стул к окну возле черного письменного стола.
– Это я могу сделать сам, – сказал Дариуш. Он встал на стул и протянул руку за молотком. Но его отец замешкался, мечтательно поглаживая темную деревянную ручку инструмента, на лице его играла отрешенная улыбка.
– Ну? – сказал Дариуш, чтобы вывести его из задумчивости.
Густад испытал прилив гордости, глядя, как пальцы сына уверенно сомкнулись на ручке молотка.
– Ты никогда не видел своего прадедушку, но это его молоток.
Дариуш кивнул. Он всегда слушал, как Густад учил плотницкому делу Сохраба, поэтому теперь поднял идеально сбалансированный молоток с круглым бойком и стал умело вбивать гвозди. Когда он вернул молоток Густаду, ручка показалась ему немного влажной. Это от ладони Дариуша, подумал он и вспомнил, как обильно потел его дед: даже в дни процветания, имея работников, он любил сам делать тяжелую работу. Пот струился у него со лба на лицо и шею. В разгар работы под мышками образовывались огромные темные пятна, просторная рубашка прилипала к спине, а мокрое пятно на груди формой напоминало большое сердце. Потом он снимал рубашку и судру. Тогда пот лил с него уже ручьями, стекая на деревянные заготовки, на верстак, на разложенные вокруг инструменты, орошал стружку, становившуюся темной там, куда падали капли, словно живительная вода на выжженную почву, воскресающую под поливным шлангом садовника. И ручка молотка, пропитанная дедушкиным пóтом, стала темной и отполированной. «Сначала его руки, потом мои, ручка становилась все более гладкой. Сохраб мог бы… но это сделает Дариуш. Он добавит глянца дереву».
Что означает, когда молоток передается из поколения в поколение? Это означает надежность, преемственность, полноту в самом сердце человеческого бытия. Вот и все. Незачем дальше трудиться выискивать глубинный смысл этих слов.
Они переходили от одного окна к другому, от одной отдушины к следующей, починяя разорвавшиеся края, заклеивая дырки, и он рассказывал Дариушу о мастерской, какой она была до станков и электрических инструментов, когда мастера полагались только на свои пот и мускулы, а иногда и кровь, чтобы делать из деревянных чурок прекрасные вещи, о прадеде Дариуша, огромном сильном мужчине, добром и ласковом, но обладавшем непоколебимым чувством справедливости и честностью, – однажды оторвал своего мастера за воротник от земли и пригрозил вышвырнуть на улицу за то, что тот плохо обошелся с одним из плотников.
Так, пока они работали, Густад открывал Дариушу окна своей жизни, чтобы он мог заглянуть в его прошлое. Дариуш слышал все эти истории и прежде, но каким-то загадочным образом они звучали по-другому, когда он держал в руке молоток своего прадеда.
Починив затемнение, они соорудили из плотного картона абажуры для голых лампочек и включили свет, чтобы проверить, направлен ли он теперь строго в пол. Потом Густад решил, что под большой кроватью с четырьмя столбцами будет их бомбоубежище: настоящее эбеновое дерево, из которого был сделан ее каркас, и прочные, в дюйм толщиной, перекладины из бирманского тика выдержат любые обломки, если случится худшее.
– Двум работникам понадобился целый день, чтобы распилить брусы для остова и столбцов этой кровати. Вот почему основная ее рама прочна, как старое железо, – сказал он. Но кровать стояла у окна. – Так не пойдет, нужно ее переместить к противоположной стене. Они сдвинули в сторону буфет и туалетный столик, чтобы освободить дорогу, и с огромным трудом, дюйм за дюймом, стали толкать неправдоподобно тяжелую кровать.
Вернувшаяся от мисс Кутпитьи Дильнаваз застала их пыхтящими от тяжелой работы.
– Что вы делаете? Прекратите! Вы же надорвете себе антердо[313] и печень! Остановитесь, вы меня слышите?!
– А ты знаешь, как силен твой сын? Покажи-ка ей, Дариуш. Покажи свои мускулы, – сказал Густад.
– Ой, не сглазь, баба́, ой, не сглазь, – сказала она, лихорадочно хватаясь за кроватную раму и пытаясь им помочь.
На кровать постелили Сохрабов дхолни. Дильнаваз нежно погладила место, где, бывало, лежала голова сына. Густад сердито посмотрел на нее. Свернув два одеяла, он затолкал их под кровать, а также поместил туда фонарь и бутылку с водой. В старую банку из-под печенья уложил пузырьки с йодом и меркурохромом, тюбик пенициллиновой мази, вату, лейкопластырь и два рулона хирургического бинта.
– Отныне при первом сигнале воздушной тревоги мы должны прятаться там, внизу, – сказал он.
Как мальчик, подумала Дильнаваз. До чего ж ему нравятся все эти волнения. Пользуясь его хорошим настроением, она сказала:
– Если ты тут закончил, мисс Кутпитья просит твоей помощи.
Пожарные взломали ее окна, стоявшие запертыми тридцать пять лет, теперь ни одно из трех не закрывалось, и она не знала, как быть с затемнением.
Густад с Дариушем охотно отправились решать проблему с ее разбухшими рамами, прихватив долото, наждак, две отвертки и молоток. Через час, когда они вернулись, Густад отметил, как изменилась мисс Кутпитья.
– Она мне улыбалась, даже шутила – сказала, что пора мне срéзать для нее еще одну розу. Небо и земля по сравнению с тем, какой она была.
«И ты тоже», – радостно подумала Дильнаваз.
Вечером стемнело раньше обычного. Фонарь у ворот был выключен, и к закату у уличного художника догорели все свечи, агарбатти и лампады. Дорога перед домом напоминала улицу во время комендантского часа. Лишь раз проехало такси без пассажиров, с выключенными фарами. Машина с закрытыми глазами, как сомнамбула, подумал Густад. Даже вороны и воробьи, обычно очень шумные в этот час, казалось, были сбиты с толку ранней темнотой неосвещенного города.
Серый двор, окруженный замаскированными окнами, дышал безнадежной тоской. Густад проверил свои окна снаружи: ни единой щелочки света. Пройдя вдоль дома, он посмотрел на окна Темула. Его старший брат был в городе и сделал все, что нужно. Но завтра он снова уедет по своим торговым делам. Ключ от их квартиры – на случай, если Темул захлопнет дверь, оставив свой ключ дома, – хранился теперь у Густада. Ближайшие соседи отказались впредь держать его у себя, сказали, что Темул сводит их с ума.
– Какие новости, командир? – окликнул его инспектор Бамджи. – Готов к войне? – Он замазывал бóльшую часть фар своей машины ламповой сажей, оставляя только узкие щелочки.
Густад подошел к нему.
– Ночное дежурство?
Бамджи кивнул.
– Да, потому и мажу фары этой черной гадостью. – Он вытер руки о тряпку. – Ублюдки хотят войны – они получат войну. Проклятые бахен чод бхангис[314] думают, что могут вот так прилетать и бомбить наши аэродромы? Неужели они ждут, что наши самолеты будут стоять на земле и ждать их? Наши ребята очень хитрые, командир, чертовски хитрые. Все – в подземных бетонных ангарах. Теперь ублюдки схлопочут «чистый удар»[315]: внешний пенек, средний пенек, внутренний пенек[316] – ни один не устоит.
Густад указал на дом.
– Похоже, все наши соседи отлично позаботились о светомаскировке.
– Это верно, – сказал Бамджи. – Но знаешь, командир, в первый день все полны энтузиазма. А потом становятся небрежными, и мы в полицейском участке начинаем получать жалобы. В шестьдесят пятом было то же самое. Стоит кому-нибудь увидеть светящуюся щель – и он подозревает, что это пакистанский шпион.
Влажная тряпка не стирала ламповую сажу с пальцев, и он отправился домой, попробовать какое-нибудь более действенное средство.
Глава двадцатая
I
Мистер Мейдон издал руководства и директивы, касающиеся воздушных налетов и сигналов воздушной тревоги. В каждом отделе были назначены уполномоченные, отвечающие, помимо прочего, за то, чтобы сотрудники, имеющие дело с наличными деньгами, запирали кассы перед тем, как покинуть свое рабочее место при сигнале тревоги. Все должны были спрятаться под своими рабочими столами – по одному на каждый стол. Исключение делалось только для тех, кто работал парой за одним столом, если они были одного пола, если нет, сотрудникам, занимающим соседние столы, предписывалось объединяться по половому признаку. Уполномоченным вменялось следить за этим. Мистер Мейдон не желал никаких скандалов из-за «подстольного флирта», которые могли бросить тень на репутацию банка.
Эти письменные инструкции, как, впрочем, и все в банке, напоминало Густаду о покойном друге. Уж Диншу устроил бы в столовой День инструкции, изображая мистера Мейдона и обыгрывая волнующие ситуации, связанные с тем, как Лори Кутино в мини-юбке лезет под стол.
Теперь в столовой не бывало ни шуток, ни песен. Вместо этого люди беспрерывно говорили о войне, рассказывали ужасные истории о том, что происходит по ту сторону границы. Слухи, факты, вымыслы – все поглощалось с одинаковым энтузиазмом.
Говорили, будто развратный пьяница – вражеский президент – организует нескончаемые вакханалии, чтобы у его министров не оставалось свободного времени: он боялся, как бы они не свергли его, будь у них возможность прийти в себя. Сумасшедший сифилитик цеплялся за власть, приходя во все большее отчаяние по мере того, как сквозь пелену пьяного угара понимал, что упорный червь с удовольствием разъедает его мозг.
Рассказы о дьявольской оккупации Бангладеш по контрасту уравновешивались докладами об отваге и доблести индийской армии. По радио и в кинохронике повествовалось, как джаваны освобождают города и деревни, гонят врага и берут его в плен тысячами. Изо дня в день сообщалось о щедрой поддержке бойцов населением: одна восьмидесятилетняя крестьянка проделала долгий путь до самого Нью-Дели, зажав в руке два свадебных браслета, которые она преподнесла Матери Индии на военные нужды (некоторые газеты вместо «Матери Индии» писали «Матери Индире», хотя это на самом деле было не так уж важно – грань между этими двумя понятиями быстро стиралась усилиями дальновидных пропагандистов премьер-министра, которые понимали важность подобной трансформации для будущих выборов); какие-то школьники пожертвовали свои обеденные деньги, с вымытыми сияющими лицами они позировали кинооператору рядом с весьма упитанным представителем Партии конгресса; группа фермеров скандировала: «Джай джаван! Джай киссан»