Такое короткое лето — страница 10 из 43

— Иван, тебе чего?

— Нина, мне плохо, — сказал я, скользя по двери на пол.

Она соскочила с постели, схватила висевший на спинке стула халат, накинула на себя и, торопливо шлепая босыми ногами, направилась ко мне. Я сидел на корточках у двери, прижимая правую руку к сердцу.

— Сможешь дойти до дивана, — спросила Нина. Я молча кивнул.

Она помогла мне подняться и дойти до гостиной. Я сел, навалившись грудью на колени, а она стала греметь ящиками серванта, пытаясь найти нужное лекарство. Наконец, отыскала какой-то пузырек, накапала несколько капель в ложку, подала мне.

Я выпил капли, но облегчения не почувствовал. Сердце не унималось, воздуха все так же не хватало.

В дверях появился заспанный Гена.

— Что с тобой, старик? — спросил он, увидев мою скорчившуюся фигуру.

— Сердце прихватило, — сказала Нина.

— Звони в скорую, — приказал Гена.

Я попытался протестовать, но Гена твердо заявил:

— Сердце, старик, одно. Шутить с ним нельзя.

Как-будто с руками и ногами можно делать все, что угодно только потому, что их по две.

Через несколько минут приехала скорая. Врач пощупал пульс, дотронулся ладонью до моего мокрого лба и велел сестре делать инъекцию. Она всадила мне внутривенный укол, после чего меня под руки довели до лифта.

— Куда хоть везете? — спросил Гена, только сейчас осознавший, что со мной приключилась настоящая беда.

— В Боткинскую, — ответила сестра, нажимая на кнопку лифта.

В приемном отделении мне сняли кардиограмму, сделали еще один укол, переодели в больничную пижаму и отвели в палату. В ней стояло пять или шесть кроватей, я не разобрал. Видел только, что одна была свободной, на нее меня и положили. Через несколько минут я заснул и проснулся, когда за окном уже разведрилось утро.

Первое, что я увидел, это соседнюю кровать. Из-под одеяла торчала лысая голова, обрамленная венчиком черных с проседью волос. Голова открыла глаза и долго рассматривала меня черными выпученными глазами, которые, поворачиваясь, отсвечивали чуть голубоватыми белками. Потом из глубины кровати высунулась рука, огладила одеяло, потрогала венчик волос, после чего голова сказала:

— Значит, к нам еще один пациент.

Рука исчезла, веки закрылись. Я видел на подушке только профиль человеческого лица с большим горбатым носом и мясистыми губами. Звякнула дверь и в ее проеме появилась девушка в голубом халатике и таком же чепчике с вышитым на нем красным крестом. Она вкатила столик, на котором стояла какая-то аппаратура и подъехала с ним к моей кровати.

— Будем записывать вашу кардиограмму, Баулин, — сказала девушка. — Снимите, пожалуйста, пижаму.

— Всю? — спросил я.

— Нет, только куртку, — не поняла шутки сестра.

Я снял куртку, она взяла со столика проводки с резинками и присосками и, склонившись над кроватью, начала цеплять их на меня. Халатик закрывал ее ноги чуть выше колен и, когда она наклонилась, колени оказались около моего лица. Красивые колени всегда являются достоинством женщины, не зря они выставляют их напоказ. У сестры они были очень красивыми. Овальными, мягкими, с маленькими ямочками с внутренней стороны аккуратной, в меру длинной ноги.

— Вы бы смотрели в потолок, Баулин, — перехватив мой взгляд, ехидно сказала сестра. — Сильные эмоции вам сейчас очень вредны.

— Человек всегда тянется к красивому, — заметил я.

— Лучше лежите и молчите, — посоветовала сестра. — Дышите спокойно, я снимаю кардиограмму.

Закончив запись, она убрала проводки и, повернувшись к соседней кровати, сказала:

— А вам, Михаил Юрьевич, кардиограмму будем снимать завтра.

Сестра уехала. Через некоторое время в палату вошел врач, высокий сухощавый мужчина лет пятидесяти с узким длинным лицом и тонкими губами. В отличие от сестры он был одет в белый халат и белый чепчик. Врач сразу направился ко мне.

— Ну и как вы себя чувствуете, новенький? — спросил он, взяв мою руку у запястья длинными холодными пальцами. Не отпуская руки, он смотрел на часы.

— Пока лежу, вроде ничего, — сказал я. — А ночью было худо.

— Да уж, — заметил врач. — Раньше к нам такие молодые не поступали.

— Извините, доктор. Не успел состариться.

Он отпустил мою руку, холодно и иронично посмотрел на меня и сказал:

— Вы проживете долго, молодой человек. Юмор продляет жизнь. — Доктор взял стул, стоящий в проходе у стены, поставил его у моей кровати, сел и, глядя на меня, спросил: — Что у вас вчера было?

— Что вы имеете в виду? — не понял я.

— Может перетрудились физически или был сильный стресс? — Доктор наклонился ко мне, словно пытался что-то рассмотреть на моем лице. — Спешу вас обрадовать. У вас нет инфаркта, но вы были на грани его. У вас очень неважная кардиограмма. Так что у вас было?

— Вы знаете, доктор, — сказал я, откидывая одеяло, — вчера у меня был один из самых счастливых дней в жизни. Если не самый счастливый.

— Иногда и положительные эмоции могут вызвать негативную реакцию, — заметил доктор. — Но вы должны знать: это был первый и очень серьезный звонок. С сердцем шутить нельзя. Сядьте, я вас послушаю.

Доктор приставил чашечку стетоскопа к моей груди в одном месте, потом в другом, заставил повернуться спиной. Долго и внимательно прослушивал мое дыхание и стук сердца, потом сказал:

— Мотор работает с очень большими срывами, поэтому с кровати не вставать, если что надо, зовите сестру.

— Сколько я здесь пролежу? — спросил я, натягивая пижаму.

— Все будет зависеть от вашего сердца. Но недели на две можете рассчитывать смело.

Доктор повернулся к соседней кровати и стал расспрашивать о самочувствии больного, закрывшегося одеялом по самую шею. Я не слушал, о чем они говорили, раздумывая над словами, сказанными мне. «Отчего в человеческом организме наступает внезапный кризис? — думал я. — Крутишься с утра до вечера, не имея понятия о режиме, доказываешь правоту, не щадя ни себя, ни противника, не спишь по многу ночей за изнурительной работой над чистым листом бумаги и чувствуешь, что сил еще непочатый край и впереди — немереные годы. А потом вдруг ни с того, ни с сего споткнешься на ровном месте. Ведь вчера у меня действительно был радостный во всех отношениях день. Что же случилось?»

Я закрыл глаза, пытаясь отключиться от болезни и больничной палаты. Вспомнил обед с Машей и то, как мы медленно, словно нехотя, шли к станции метро. Увидев на тротуаре пожелтевший лист, она остановилась и сказала:

— Надо же, еще не кончился июль, а листья начинают осыпаться. — И стала внимательно осматривать крону липы, пытаясь найти среди веток хотя бы еще один желтый лист. Наконец, разглядела один, начинающий желтеть с середины, от развилки прожилок, и заметила: — Это как волосы с головы. Вроде тоже падают, а их не становится меньше.

Почему мне вспомнилось это, не знаю. Но вот ведь как странно. Когда я думал о Маше, мне даже отдаленно не приходили в голову постельные мысли. С ней все было по-другому. Да и вела она себя совсем не так, как многие женщины. Увидимся ли мы теперь? Болезнь всегда приходит не вовремя, а тут словно специально навалилась тогда, когда оказалось легче всего спутать все мои планы.

Доктор обошел больных и удалился. Я проводил его взглядом и снова закрыл глаза. И вдруг с соседней кровати донесся тонкий писк зуммера. Я невольно повернулся. Михаил Юрьевич вытащил из-под одеяла сотовый телефон и произнес:

— Да, да, я тебя слушаю.

Кто-то начал говорить ему в ухо и он долго молчал, иногда прикрывая глаза и кивая лысой головой. Глядя на его телефон, мне вспомнился разговор двух девиц на троллейбусной остановке у нас в Барнауле. Одна из них, захлебываясь от восторга, рассказывала подруге:

— Меня вчера Сережка прокатил на своем «BMW». Я просто обалдела. У него такой пейджер, я ничего подобного не видела… Слоновая кость.

Стоявшая рядом бабка всплеснула руками и, как мне показалось, слегка покраснев, сказала, закрывая лицо ладонями:

— Вот халды дак халды. У других бы зенки от стыда вылезли, а этим хоть бы что… Слоновая кость…

Девицы посмотрели на бабку, как на доисторические существо, и отошли в сторону. Правда, говорить стали на полтона тише.

У Михаила Юрьевича был обычный сотовый телефон, ничем не отличавшийся от тех, которые мне приходилось видеть. Он бережно прижимал его к уху, кивая головой и поводя черными выпуклыми глазами. Потом вдруг нырнул под одеяло и затараторил:

— А ты бы продавал оптом. Быстрее деньги вернул и сразу купил доллары.

— Ну не кретин ли? — кивнул на обладателя телефона его сосед справа. — Натянул на башку одеяло и думает, что его не слышат.

Я приподнялся на подушке, чтобы рассмотреть говорившего. Это был грузный рыхлотелый старик с белыми, похожими на два пучка ковыля, бровями и толстой выпяченной нижней губой. На нем была синяя майка и длинные, почти до колен цветастые сатиновые трусы.

— Тоже мне, коммерсант, — ворчал старик. — Одной ногой в могиле, а все о барышах думает.

Голос под одеялом стих, из-под него высунулась лысина Михаила Юрьевича, который ядовито заметил:

— Я-то при барышах, а ты при своих цветных трусах.

— Чего тебе мои трусы не нравятся? — спросил старик, со скрипом вставая с постели.

— Я не говорю, что не нравятся, — отпарировал Михаил Юрьевич. — Я констатирую факт.

Старик натянул пижамные штаны и, шлепая тапочками, вышел из палаты. У Михаила Юрьевича снова пискнул телефон, он приложил его к уху и накрылся одеялом. Я понял, что между ним и соседом идет упорная позиционная война.

Принесли завтрак: овсяную кашу и стакан чаю. Есть не хотелось. Но, слышавший много нелестного о больничном питании, которое, если судить по разговорам, хуже тюремного, я из любопытства попробовал кашу. Она оказалась вкусной. Я съел всю порцию и даже повеселел от этого.

В палату снова вошла сестра. На этот раз с подносом в руках, на котором стояли маленькие пластмассовые мензурки. Обойдя больных, она поставила каждому на тумбочку по мензурке.