Такой была наша любовь — страница 13 из 25

Солнце уже начало садиться, когда дверь наконец открылась. «Тальмон!» — позвал командир. Лицо Венсана было спокойным, точно он вышел из дверей факультета. Парень, задержавший нас в лесу, подошел к командиру. «Ты отведешь их в Фурш дю Руа, на то самое место, где нашел». Мы уже двинулись в путь, когда командир вдруг снова позвал нас… Он вспомнил, что мы были голодны. Я быстро пробормотала: «Нет, я вовсе не хочу есть». Но Венсан, поблагодарив, вернулся в хижину. Я-то думала, что и он откажется, а он согласился. Я пошла следом. Командир вытащил из-под кровати большую картонную коробку и положил перед нами хлеб — буханку настоящего хлеба, — большой кусок масла и открыл банку с паштетом. Горло свело судорогой, во рту все еще ощущался вкус сырых земляных груш. Я смотрела на разложенную перед нами еду, но ни к чему не могла притронуться. «Ну-ну, берите же», — сказал командир. Но уже не было ни голода, ни желания есть. Венсан тоже не мог есть, видимо, и у него в горле стоял ком, я думаю, ему, как и мне, хотелось тогда только одного: уйти как можно скорее. Но он не спеша начал резать хлеб. Отрезав два толстых ломтя, он намазал их маслом и положил сверху толстый слой паштета. Затем он отрезал еще два куска и снова не спеша повторил всю операцию. Я дрожала от нетерпения. Сделав бутерброды, он снова поблагодарил командира. Тот пожал Венсану руку и посмотрел на него долгим взглядом, словно что-то хотел сказать ему одними глазами, а потом протянул пачку сигарет.

Как только мы снова оказались вдвоем в Фурш дю Руа, мы бросились бежать к станции. Если Венсан останавливался, чтоб передохнуть, я кричала, что мы опоздаем, пропустим последний поезд и, уж конечно, не успеем в метро, где все переходы будут закрыты… Однако нам пришлось ждать больше часа на вокзале. Как не терпелось мне поскорее вернуться домой! И очень хотелось спать. Майские ночи были теплыми, и меня клонило ко сну. Я спросила Венсана, о чем они говорили с командиром в хижине и что вообще делали эти люди в лесу. И тогда Венсан рассказал мне, что это была гражданская служба… Но я недоумевала, почему же этот человек так боялся доносчиков, и Венсан объяснил, что он имел в виду англичан, которые шныряют повсюду. И я поверила ему… Я чувствовала себя виноватой — ведь эту поездку в деревню, откуда мы вернулись не солоно хлебавши и даже потеряли рюкзаки, придумала я. И потом именно мне пришла в голову мысль отправиться в лес. Венсан, который и так постоянно сидел без денег, истратил последние франки. И все это впустую… Я больше ни на чем не настаивала.

Уже стемнело, когда мы сели в поезд, и я заснула на плече у Венсана. Внезапно поезд остановился в поле, и вот тут-то Венсан протянул мне бутерброд. Сам он есть не стал, сказал, что не хочет. Но я-то думаю, что он оставил свой бутерброд для матери. А потом мы стали курить — курили до одурения, пока не кончились сигареты. Я никогда не напоминала Венсану об этом сумасшедшем дне, старалась не говорить об этом воскресенье в деревне. А Париж в ту весну был так великолепен, так удивительно хорош, словно хотел одарить нас за все наши невзгоды. На этот раз весна была еще прекраснее, чем обычно, особенно ее начало…


Через месяц Венсана арестовали… В середине июня… Когда мы выходили из концертного зала. И я наконец все поняла — увы, слишком поздно.

Незадолго до этого он сказал мне просто так, без всякой причины, что, если его арестуют на улице — пусть в этот момент мы даже будем разговаривать, — я должна сделать вид, что не знаю его. «Но почему тебя вдруг арестуют?» — «Да так… Мало ли что может случиться. Какой-нибудь немец возьмет да и накинется на меня». — «Но почему, почему именно на тебя?..» — «Меня могут схватить точно так же, как любого другого…» Но я продолжала доказывать, что для ареста нужна по крайней мере какая-нибудь причина, они же не будут хватать всех подряд. Он ответил: «А ты все-таки представь, ну представь себе» — и настойчиво, даже с каким-то ожесточением добавил: «Ведь бывают же ошибки…» — «Ну если только ошибка… тогда я выступлю в качестве свидетельницы. Скажу, что это ошибка». Но он напомнил, что у меня нет документов. И, подражая бургиньонскому акценту нотариуса, у которого мы пытались получить свидетельство о рождении, он произнес: «А кто мне докажет, что вы не еврейка?» Это было так забавно, что я расхохоталась. Если бы я тогда знала, что очень скоро потеряю его навсегда…

Мы с Венсаном как раз выходили из зала «Плейель», счастливые и спокойные. Мы не спешили — у нас было достаточно времени, чтобы успеть на пересадку на станции Шатле. Они вовсе не накинулись на него. Они даже ничего не сказали ему. И Венсану не пришлось защищаться. Просто они подошли к нему с двух сторон, и Венсан пошел с ними, даже ни разу не оглянувшись. Я видела, как он переходил улицу, и эти двое по-прежнему шли рядом. У меня даже не возникло мысли об ошибке, и я не пыталась бежать за ним. Осталась стоять на месте и смотрела, как он уходит.

Я сразу почувствовала себя несчастной, беспомощной и очень одинокой. Потому что, пока рядом был Венсан, я забыла об этой собачьей жизни и даже стала воспринимать ее как вполне нормальную. А теперь все рухнуло. У меня пропал интерес к чему бы то ни было: и к занятиям, и к ярким краскам весны. А ведь надо было как-то жить дальше. Утром я с трудом заставляла себя встать с постели. У меня не было сил для того, чтобы делать что-либо. Даже ходить на лекции я была не в состоянии. Как будто до этого момента всю ответственность за меня нес Венсан, и это помогало мне держаться. А утренние зори над Парижем были такими прекрасными, такими свежими!.. Только для меня Париж утратил прежнее очарование. Уже никогда не будет счастливых мгновении на скамейке в Люксембургском саду, когда мы сидели вдвоем с Венсаном, такие юные и неискушенные. Как хороши были эти мгновения! Мы болтали о каких-то пустяках, обо всем, что приходило в голову. «Ну, до завтра…» Ни один из нас не был уверен, что мы действительно увидимся завтра. И потому каждый день воспринимался как подлинное чудо. Какое счастье быть всегда вместе, всегда рядом — на лекциях, на улице, в кафе. Венсан рассказал мне о своем отце, находившемся в плену, а я — о своей жизни в Алжире, о том, как пробуждалась по утрам дома, о том, какое жаркое у нас солнце. А когда мы расставались, он задерживал на мгновение свою руку на моем плече, как бы желая подбодрить меня, — такая уж у него была привычка… Как просто умел он говорить со мной о чем угодно, глядя на меня своими спокойными, как вода, глазами…

V

«Дождь начинается, — сказал Матье. — Может быть, зайдем чего-нибудь выпить?.. Ну, скажем, сюда…»

На верху лестницы, ведущей в «Техасский клуб», он обернулся. Вот сейчас он что-то скажет, она чувствует это, она ждет. Но он молчит. Он так ничего и не сказал ей. Они вошли. Густой табачный дым. Несколько облокотившихся о стойку бара посетителей повернулись и посмотрели на них — таким взглядом, любопытным и вместе с тем пренебрежительным, завсегдатаи клуба обычно встречают случайных посетителей или провинциалов. Оркестр заиграл «I meet you»[17]. Возможно ли, что это и есть тот самый кабачок?.. Как же он назывался тогда?.. Именно сюда приходили они танцевать каждый вечер. Как раз здесь они и открыли для себя «свинг» вместе с Клодом, Мэгги, Джеффом, Мадлен, Обером, Пьером, Юдит… Кто же еще?.. Ах да, конечно, Андре…

Андре… Как тщательно подготовился он к смерти. Аккуратно заклеил лентой окна и двери, по углам еще раз проклеил наискосок — для верности. Не оставил ни единой щелочки. Ювелирная работа. Потом выключил электричество и открыл газ. Когда мы вошли, он лежал, сложив руки на груди, и зеленоватая пена виднелась в уголках рта; тяжелые веки навсегда скрыли его черный далекий снисходительный взгляд — он словно смотрел на нас уже из иного мира, ведь мы, вечно возбужденные, вечно стремившиеся куда-то, жаждущие новых впечатлений, вызывали у него не только удивление, но, пожалуй, и разочарование. Ни письма, ни слова прощания. Ушел незаметно, безмолвно. Вот такой же была и его живопись. И вся его жизнь. Мы были очень молоды, когда смерть отняла у нас друга, это случилось с нами впервые, и, словно заключив негласный договор, мы никогда больше не говорили об Андре. Как потом мы избегали упоминать имя Джеффа, который, кстати, был твоим лучшим другом, Матье. Вы вместе воевали под Бир-Хакеймом. Теперь-то мы знали бы, что ответить на его страстные призывы… Но, увы, слишком поздно! Целыми ночами сидели мы с тобой у его изголовья, почти не смея дышать, — вначале в его комнате, потом в больнице. Бир-Хакейм, героические подвиги… Джефф стал пленником легенды, и теперь его обуревали страсти, разобраться в которых у нас не было ни времени, ни желания. Вернувшись к мирной жизни, он почувствовал себя лишним, не сумел к ней приспособиться. Так же как не мог он привыкнуть к гражданской одежде. Но почему же он не поехал в Индокитай, почему не остался на сверхсрочную… Он все смотрел на свои руки, бесполезные, ненужные… Бежать с автоматом в руках, стрелять — только это он и умел… По ночам его мучили кошмары: «Стрелять! Стрелять!..» Видимо, теперь мы смогли бы лучше понять его. «Поймите же меня», — повторял он всю ночь. Навязчивая идея… Теперь, мне кажется, я знаю наконец, что он хотел сказать. Дело было не только в том, что мы не понимали его.

Потом наступила очередь Клода. Авиационная катастрофа. Никому никогда и в голову не пришло бы, что он может умереть. В нем было столько душевного тепла, и мы все так нуждались в этом тепле! Клод был всегда рядом, внимательный, уравновешенный, спокойный. Много веселых вечеров провели мы вместе. Танцевали, пили. Клод был всегда очень галантен, очень предупредителен, это было у него в крови… В один из таких вечеров Мадлен сказала мне: «Я очень несчастна…» Как назывался тот кабачок?.. Ты, конечно, тоже не помнишь… После смерти Клода Мадлен никогда больше не принимала участия в наших вечерах, никогда не приходила туда. Наверное, более несчастной, чем в тот вечер, она не была никогда. Она чувствовала себя несчастной настолько, что не могла больше сдерживаться, не могла молчать… В этом смысле горе похоже на счасть