Такой была наша любовь — страница 22 из 25

жные домики, — вереницы машин, сталкивающихся друг с другом, налетающих одна на другую в погоне за снегом, солнцем и морем, в погоне за впечатлениями. Одни, заспанные, выходят из самолетов в аэропортах, другие растерянно бродят по железнодорожным перронам, путешественники, ослепленные и обожженные солнцем, — бесконечное разнообразие вариантов; перемена мест, чехарда встреч, постоянная погоня за блуждающим огоньком желания, который невозможно утолить, — только бы бежать, вырваться из одиночества, которое все труднее становится преодолевать, несмотря на либриум и валиум — ведь истерзанное тоской сердце не могут успокоить никакие лекарства.

Да, я принадлежу к числу людей, вечно готовых куда-то мчаться, вечно стремящихся куда-то — стоит только услышать объявление по радио, стоит только вслушаться в названия городов, которые перечисляет диктор. Аэропорт Орли — вот где я чувствую себя превосходно! Здесь у меня всегда возникает одна и та же ностальгическая мысль: о маленьком домике на небольшом клочке земли в тихом уголке, затерявшемся где-то между морем и горами. Я сижу, окруженная детьми, в тени оливкового дерева, муж работает в поле, на мне простое серое ситцевое платье, и я тку простую, грубую ткань… Так мечтала я когда-то…

Что это, жизнь или воспоминания о прошлом? Возникли они сейчас или давно и чьи они — мои или чужие? Да и действительно ли все это только воспоминания?.. Сердце настолько изношено, что трудно себе представить, как оно еще может так много ощущать… Ах, если бы не сохранилось в памяти этого стойкого аромата роз в баден-баденском парке, смешанного с запахом жимолости и жасмина… Если бы не жила еще в памяти нежная баден-баденская ночь, а в этой ночи — тихая, грустная жалоба, все еще слышная издалека, такая грустная и такая тихая… И если бы не было этого страха и тоски одиночества, которые все еще довлеют надо мной с прежней силой…

Я покинула тебя тихо, без слов, без сцен. Может быть, в первые дни ты даже не заметил моего отъезда…

Она поворачивается к Матье и спрашивает:

— Интересно, что стало с Ирен Дюнн?

Голос Матье звучит глухо:

— Скажи мне, я все же никак не могу понять…

Фабия смотрит на него.

— Воспоминание… — говорит она, — о человеке, которого очень сильно любили…

— Я понимаю… Я задаю тебе вопрос, лишенный всякого смысла…

Он нервно постукивает пачкой сигарет по столу.



Негритянский певец кончил петь. Матье подает знак гарсону и поворачивается к Фабии, с лица которой уже исчезло выражение сожаления и страха, бывшее за минуту до этого, когда она слушала певца. Она поднимает стакан и пьет с таким мрачным видом, словно только ради этого и пришла сюда. Она уже снова стала прежней Фабией — сдержанной, отлично владеющей собой женщиной, не слишком близкой и не слишком далекой, она уже снова может спокойно сидеть молча или говорить о чем угодно безразличным, ровным голосом.

— Хочешь еще виски?

— Ты полагаешь, можно еще? Хорошо, — говорит она, — пожалуй, выпью… Ты бывал в Мексике?

— Нет, никогда, а что?

Она произносит нерешительно:

— Небо там иногда… бывает таким голубым…

И все так же нерешительно продолжает:

— … таким глубоким…

— … как в Таормине, — машинально добавляет он.

Она улыбается ему.

— Выходит, ты знала? — говорит он. — Я никогда не мог ничего от тебя скрыть… Кстати, именно тогда у тебя началась связь с ним.

Она пристально рассматривает свои лежащие на столе руки и, не отвечая ему, задумчиво продолжает:

— Я ведь тоже была в Италии. И как раз в это же самое время…

— Могла бы сказать мне об этом!

— Не сердись… Ты прав, почему бы и не сказать тебе… В конце концов… Теперь мне это кажется естественным, а тогда я думала, что ты очень привязан к этой женщине… Во всяком случае, я так думала… А ты знаешь, тогда мне все представлялось иначе… я хочу сказать, жизнь… и все остальное…

На ее лоб упал локон, она откидывает его назад, пытается пригладить его, но, как только отпускает, он снова упрямо падает ей на лоб.

— Если бы ты тогда немного подождала, — говорит Матье. — Ведь… ты знала, что я вернусь, я же всегда возвращался…

— Вот именно этого-то я и не хотела… не хотела ждать конца… Дождаться, когда все кончится… О-о! Ну к чему снова говорить об этом!..

Она делает усталое движение, но говорит быстро и твердо:

— В тебе была такая сила… я чувствовала ее во всем… и она подавляла меня.

Она смотрит на него так пристально, что Матье отводит глаза, и говорит уже медленнее и мягче:

— Я была слишком молода, чтобы понять все это. Я ничего тогда не понимала… Разбираться начинаешь много позднее… К сожалению, правильное восприятие жизни приходит, когда уже утрачена страсть.

Наклонясь к ней, он неожиданно говорит:

— Представь себе, что мы встретились с тобой впервые… встретились сегодня вечером.

— Ты с ума сошел! Ты совершенно сошел с ума…

Она смеется.

— Я увезу тебя с собой. Туда… Олеандры уже в цвету… На красных плитах террасы лежат солнечные блики…

Она трясет головой.

— Я не слышу тебя… если буду слушать — я погибла. Я не желаю тебя больше слушать…

Она откидывается на подушки дивана и устало улыбается — улыбкой человека, который ничему уже не верит и у которого чужие мечты и планы вызывают лишь еще более острое ощущение одиночества.

— Да, я помню… там очень красиво…

— Хотя бы раз. Один только раз… ты не хотела бы вернуться туда со мной?

— О, прекрати, умоляю! — говорит она.

— Я не узнаю тебя. Ведь только что… тебе это не казалось таким уж нелепым… И ты не задавалась вопросами…

— Верно…

В углу напротив слилась в объятии какая-то пара. Лицо женщины почти полностью заслонила голова мужчины, кажется, он вот-вот раздавит ее. Его рука сжимает ее бедро. Фабия закрывает глаза.

— Я думал, что ты могла бы… Возможно, все повторится снова…

— Нет, не думаю. Того, что было, уже не будет… — Она протягивает руки, словно пытается остановить его, и говорит изменившимся голосом: — Знаешь, воспоминания о каком-то дне… или о каком-то чувстве… в них все кажется иным… Теперь я это знаю. Все совсем-совсем другое… И так непохоже на то, что было… ничего общего с реальностью…

Фабия говорит, помогая себе движениями нервных, тонких рук, словно именно они должны объяснить, закончить то, что не досказано, то, чего он никак не может понять. Она замолкает, но ее жест красноречив и не оставляет никаких сомнений: она как бы хочет сказать: «Ни к чему все это».

Воздух становится тяжелым от табачного дыма и аромата духов, исходящего от обнаженных плеч женщин. В полумраке странно выглядит пышно расцветший большой красный цветок в горшке, обернутом серебряной бумагой. Фабия пытается встать, но какая-то страшная сила пригвоздила ее к дивану, она с трудом поднимается, опираясь о стол, и протягивает руку, чтобы коснуться цветка.

— Ах, это искусственный… А я-то подумала: как он может здесь расти… — говорит она, вставая.

Кларнет поет пронзительно-печальную песнь, поет один, но и без слов понятно, что это песнь о любви — стоит только вслушаться в эти сложные модуляции, в эти нежные, жалобные звуки… В голосе кларнета — щемящая тоска, безумное отчаяние и нежность. Он поет все тише и тише, на мгновение замирает, а затем звук, словно негодуя, устремляется ввысь, и вот уже бушует пламя… Значит, верно, что все в конце концов улаживается, как верно и то, что все умирает… Может быть, эта песнь — для нее, для Фабии… Может быть, именно ей музыкант хочет сказать что-то… Кларнет поет снова, звук становится все выше и выше, он уже почти достиг самой высокой ноты — и вдруг обрывается и падает, а потом мелодия возобновляется снова. Зов вечной надежды… Кларнетист, заметив, что растрогал ее, не сводит с нее глаз…

— Ты помнишь, как Георгий целыми ночами играл на кларнете… импровизировал, отыскивая все новые и новые вариации… Он стал как бы частью нашей жизни… Мы все ночи пили и слушали его. Тогда мы познали, что такое экстаз… Возвращались домой только под утро. Ты помнишь?..

— Ты замерзла?

— Нет.

— У тебя такой странный голос… На, выпей.

— Подожди.

— К чему ждать? Идем…

Она допивает виски и смотрит на него со страхом.

— Мне пора домой… пора возвращаться… Но я не могу идти! Это ужасно!

— Что с тобой?

— Так, ничего… Наверное, слишком много выпила.

— Пойдем вместе.

Гарсон приносит два стакана и задерживается у их стола.

— Хорошо, — говорит Матье, не глядя на него, — спасибо.

— Слишком поздно, — продолжает Фабия. — Жизнь нельзя обратить вспять. Всегда оказывается слишком поздно…

— Я тебе уже говорил об этом.

— Во всяком случае, не нужно больше задаваться никакими вопросами. Я хочу сказать, что больше ничего… больше ничего уже не произойдет…

— Но то, что происходит с тобой… я не могу оставаться к этому безразличным. Ведь ты — моя юность. Кто знает, может быть, еще…

— Оставь. Теперь уже ничего не изменишь…

— Мне не нравится, как ты говоришь об этом… Конечно, я должен был догадаться… но скажи мне все-таки… в первые дни ты…

— Не могу…

— Но ведь ты только что мне сказала…

— Да, верно… сказала… Но к чему теперь все это?

— Ты его не любишь…

— Разве я сказала тебе это?.. Я ведь ничего подобного не говорила. О-о! Я не знаю… я больше ничего не знаю…

Она сжала руки и чуть-чуть сгорбилась. Вся ее фигура выражает беспомощность.

— Я не знаю… — сказала она устало. — Может быть, это всего лишь привычка…

Привычка владеть собою, приобретенная с давних нор, дисциплина и принципы, привитые с детства. Привычка сохранять внешнюю благопристойность… Фабия некоторое время молчит, а потом глубоко втягивает в себя воздух, словно это ее последний вздох. Точно утопающая.

— Послушай, Матье… Я уже прошла такой длинный путь… Такой длинный… И я уже ни о чем не вспоминаю… — И вдруг голос ее зазвучал почти как стон: — Ты вошел в мою жизнь тихо, незаметно… Я думала, что это всего лишь на один вечер, а оказалось — на десять лет. Десять лет… Это же целая жизнь… Парижское небо было тогда красным-красным… И вот сегодня ты снова здесь, рядом…