Такой была наша любовь — страница 8 из 25

Как только он проходит, окна открываются — одно за другим. Теперь все видят, что руки осужденного связаны за спиной. Они приковывают все взгляды, эти связанные руки. Он по-прежнему ступает твердым размеренным шагом. Молчание становится нестерпимым. Нет, это невозможно, это не может так продолжаться. Он не выдержит, он сейчас упадет. Как может он шагать вперед, когда даже меня начинает покачивать только от того, что я смотрю на него. Я чувствую, что не вынесу этого зрелища — упаду.

А может быть, это только хитрость?.. Я цепляюсь за эту надежду. Он сделает вид, что совсем выбился из сил, а потом бросится наутек как раз тогда, когда немцы этого совсем не ждут, и ускользнет от них. Ведь бывали же случаи, когда приговоренным к смерти удавалось бежать. Наверное, он сейчас обдумывает, как это лучше сделать, прикидывает расстояние. И тогда один из немцев — они только этого и ждут, потому и не спускают с него глаз — пристрелит его на месте как собаку. А может, чтобы взять его живым, один из солдат бросится за ним, догонит и, подталкивая автоматом в спину, заставит снова идти посередине мостовой на глазах у всех нас, глядящих из окон.

А что, если это всего лишь спектакль, который немцы придумали, чтобы запугать нас перед тем, как удрать из Парижа?.. В назидание остальным они убьют его — пусть знают, что такой конец ждет всех, кто не склонит своей головы перед завоевателями. Ведь мы все еще в их власти, каждый это понимает. Но тогда к чему эти длинные шеренги, насчитывающие по двенадцать, а то и более солдат… И двоих конвоиров — ну, на худой конец четверых — хватило бы с избытком, чтобы вести на казнь безоружного человека, у которого к тому же связаны руки. Куда они идут?.. К Люксембургскому саду?.. В тюрьму? Вероятно, в Санте… Тогда почему его не везут в тюремном фургоне или в машине?..

Нет, сейчас что-то должно произойти. Я все еще на это надеюсь. Что-то неожиданное. Может быть, даже чудо. Наверное, он тоже ждет этого. И будет ждать до последней минуты. А что, если начнут бомбить бульвар, и немцы, спасая свою шкуру, бросятся врассыпную? Только исключительная важность пленника может объяснить такое количество солдат и всю грандиозность этой процессии. А я все еще ожидаю чуда, которое спасет этого человека: вот сейчас самолет спикирует прямо на них и летчик спасет его, пулеметная очередь начнет косить немцев, и они попадают, как кегли.

Люди, прильнувшие к окнам, замерли неподвижно. Живыми кажутся только руки, множество рук, которые движутся в окнах дома напротив, наполовину скрытых за деревьями. Вся улица словно связана незримыми узами с этим человеком. Но он не знает об этом. Его окружает молчание — белое безмолвие, пустота.

Какая страшная безысходность!

Небо, кажется, натянулось, словно полотно, которое вот-вот лопнет. Когда осужденный и его конвой скрылись из виду, всю улицу охватывает безумный страх.

Надежда, страх… Как долго это длится!

Но вот до нас долетает громкий раскат выстрелов… В тот день я впервые поняла, что означают слова: сердце разрывается. Автоматная очередь, за ней другая, третья эхом прокатываются среди застывших в оцепенении деревьев. И в тот же миг со всех сторон, словно единый порыв сострадания, раздается горестный крик.

Я навсегда сохранила в памяти лицо этого человека, я почувствовала, что как-то связана с ним, и все мы, молча и неподвижно стоявшие у окон, связаны неразрывными тайными узами. Над деревьями, недвижно застывшими под палящим солнцем, печальным эхом прокатился жалобный стон, он звучал у меня в ушах до конца этого раскаленного до лунной белизны дня.

Лето было в разгаре.

IV

Демонстранты и жандармы отхлынули одновременно. Пропахшая дымом черно-серая людская масса растворилась в густом тумане. Временами по толпе скользят лиловые и желтые отсветы ракет. Какой-то парень взбирается на каркас полусгоревшего автомобиля, на боку у него сверкает не то бритва, не то сабля, не то топор. Как призыв к восстанию, он выкрикивает: «Изнасилуем альма-матер!..»

Люди кашляют от едкого дыма, смеются, чихают, сморкаются, вытирают слезы. Все уже выбились из сил и все-таки почему-то не уходят, продолжают оставаться среди перевернутых мусорных баков и развороченных булыжников. В воздухе летают обрывки афиш и листовок, они покрывают тротуары и мостовую. Люди собираются группами. «Революция, рождение нового мира…» Чего только сейчас не услышишь. Какая магия слов! Можно подумать, что мы снова переживаем первые дни после Освобождения, когда люди, вынужденные молчать годами, вдруг заговорили… Все говорят разом, строят планы, прогнозы. Пытаются комментировать события. Одни говорят спокойно, другие — с жаром, взволнованно. «Абсолютная свобода»… «Подлинное взаимопонимание»… «Культурная революция»… Каждый находит себе слушателя. «Вы меня не поняли? Что именно вы не поняли? Вот он вам все объяснит… Или вон тот… хотя он об этом еще не задумывался… Мы, в общем-то, жили не то чтобы хорошо, но не так уж и плохо, вот и не задумывались над такими вещами… Ясно только одно — необходимо все изменить. Это несомненно. Вы знаете, иногда просто нет времени подумать… Посмотрите на этих людей — вон тот… или вот этот… они прожили жизнь, не задаваясь никакими вопросами… Всеобщее равенство — вот что нам действительно нужно… Новый мир и новое общество, основанные на подлинном равенстве и справедливости». — «А как же другие?» — «Кто, собственно, эти другие?» — «Господствующий класс, в руках у которого деньги. Ведь эти люди со своим богатством так просто не расстанутся!» — «Ничего, если понадобится, мы его у них отберем…» — «Я, честно говоря, побаиваюсь, что все это кончится ничем… Во всяком случае, в ближайшее время ничего не произойдет, думаю даже, что моему поколению никаких перемен не увидеть… А так хочется знать! Ведь у людей до сих пор было только смутное, весьма смутное представление о том, что такое общество, культурная революция, рабочие кадры…» Отвергаются аргументы, оспариваются мнения… Какой-то оратор громит все подряд — и профсоюзы, и правительство, и рабочих… Новые порядки… Новые надежды… Ко всем проблемам надо подходить с новых позиций. Отринуть старый мир. Океан слов: революция, контрреволюция, общественные отношения, пропаганда, революционная тактика, выборы, политизация, ячейки, отделения, подразделения…

А там дальше, в другой группе, оратор завораживает слушателей словами — извечное обольщение красноречием. Матье, кажется, тоже попал под обаяние этого молодого человека. «Историческая проблематика… Идеология и феноменология… Праксис… Уничтожение философского сознания… Гегель, Фейербах, Альтюссер, Маркс, Фуко… Теория присвоения труда…» «Боже мой! — говорит Фабия. — А я-то остановилась всего-навсего на несчастном сознании, Кьеркегоре, на понятии случайности и выброшенном в мир человеке[12], «Sein und Zeit[13]…» Этот паренек такой юный, но уже, кажется, знаком со всеми философскими течениями. Диалектика в чистом виде… Сущность диалога… Тезис греков: «Изложи свою мысль, чтобы лучше ее понять…» Этот юноша говорит с такой уверенностью, с таким жаром. «Я уже не способна родить ничего…» — громко произносит Фабия.

Студенты растекаются по прилегающим улицам. За ними ведется погоня. Они яростно стучатся в ворота, врываются в дома, полицейские — за ними по пятам, жандармы обшаривают здания, этаж за этажом, и, если обнаружат кого-нибудь, избивают и полуживого бросают на тротуар. Болты, камни, кирпичи, бутылки с горючей смесью летят с крыш. Толпа отступает. Полицейские бросают гранаты, и улицы озаряются багровым светом. «Я ослеп!» — кричит молодой парень, упав на землю, но прохожие идут мимо него не останавливаясь. Кто-то говорит: «Ему предлагали снимать фильм на «Метро-Голдуин», в Голливуде…» Человек-сандвич, зажатый между двумя плакатами нацистских цветов, на которых изображен лотарингский крест, странным образом напоминающий фашистский, вышагивает по тротуару. Готические буквы гласят: «Генерал, сдохни!..» Девушка срывает со столба афишу художественной выставки, где изображен трехцветный флаг, рвет ее на части, оставив только красную полосу, и повязывает ее на голову. Взобравшись на капот полусгоревшей машины, какой-то человек бросает в полицейских бутылку с горючей смесью. В ответ раздается уханье гранатомета. Провода порваны. Весь квартал погружен в темноту. Колокол Сорбонны, словно набат, звучит в ночи. Фабия слышит, как кто-то произносит: «Евреи», — остального разобрать не удается.

И тут же появляется группа людей под черным знаменем — это знамя видно хорошо, потому что студенты подожгли машину и газетный киоск, — люди тесными рядами движутся во всю ширь бульвара и дико вопят: «Мы все немецкие евреи!»


Было очень холодно в то февральское утро, когда я шагала взад-вперед по улице, поджидая Грегуара, чтобы предупредить его. Пустая улица, холодное, раннее утро, страх…

Juden![14]

Больше никто в нашем доме так никогда и не увидел семью Легран-Гротенфельдов. Квартирная хозяйка ждала их до конца месяца — они, разумеется, уплатили за квартиру вперед, — а потом вызвала торговца подержанными вещами, чтобы он забрал все, что оставалось в их комнате. Имущества набралось немного.

Немцам так и не удалось найти Грегуара. Они обыскали весь дом сверху донизу. Все этажи. Они даже отправились к Фоветте на другой конец Парижа, потому что консьержка рассказала им все, когда они пришли во второй раз.

Какой-то человек, который закрывал дверь их комнаты, остановил меня, осторожно коснувшись моей руки. После обыска мы не могли разойтись по своим комнатам и снова спокойно улечься спать — мы долго разговаривали, понизив голос, словно при покойнике. Кто-то, я не помню уже, кто именно, сказал, что необходимо найти Грегуара и предупредить его. Домой ему возвращаться нельзя, так как немцы непременно вернутся… Кто-то должен пойти к ближайшей станции метро, как только кончится комендантский час. Решили, что лучше всего это сделать мне. Квартирная хозяйка считала, что молодая девушка с книгами и тетрадями под мышкой, собравшаяся на занятия, не привлечет внимания немцев даже в такой ранний час.