— Что же, это для меня не новость. Я же выступал на митинге, а не шептал. Да и теперь скрывать свои взгляды не намерен. Я с махновщиной боролся, это верно. Так что я не собираюсь защищаться. Мою линию вы знаете. Кто я — тоже вам известно. Вот и все.
Парень замялся:
— Не знаю, что будет, но только твое дело плохо.
— А разве я ожидал от вас чего-нибудь хорошего? Я был даже удивлен, что Махно меня освободил. Плохо так плохо. Принимаю это к сведению.
Началась длинная музыка. Пошли допросы. После я узнал от Розы следующее. Она кинулась в штаб, а затем и в своего рода политотдел махновской армии. Там, как выяснилось, было два течения. Калашников требовал расстрела. Его поддерживала группа Щуся. Щусь, как было уже сказано, командовал всей кавалерией. А кавалеристы жаждали отмщения, помнили, как я за грабежи круто расправлялся. И было такое настроение, что пора Дыбеца убить. Но, с другой стороны, часть анархистов высказывалась за то, чтобы Дыбеца не убивать, а дать ему возможность мирно уйти. Старого революционера расстреливать неудобно. В анархическом движении его знают, организатор, не изменник. В чем дело, за что же убивать? Поэтому тянулась волынка следствия. Предстоял какой-то надо мной суд.
Неделю меня тягали на допросы. Как я потом узнал, это была тактика того крыла, которое хотело меня освободить. Идиотские допросы меня утомили, но я разговаривал.
— Выступал против Махно?
— Выступал.
— Говорил, что махновцы — пособники контрреволюции?
— Говорил.
— Так что ж, ты же против нас?
— Всегда был против вас. Я же не скрываю.
— Полк разоружил?
— Разоружил.
— Людей расстреливал?
— Расстреливал. Если освободите, опять буду расстреливать всех грабителей. Меня расстреляете — ваше дело.
Такие разговоры продолжались изо дня в день. Предъявляли мне свидетелей моих преступлений. И затем снова:
— Ты же враг наших идей.
— Ваши идеи — болтовня. Все равно, как ни верти, нужна организация. Весь вопрос в том, какова будет эта организация. На сей счет взгляды у меня определенные. Я коммунист. Если вам угодно, расстреливайте меня за это.
А обстановка в эти дни была такая. Махно со своими отборными частями куда-то выехал в разведку и где-то давал бой. И пока он не вернулся, допросами тянули время.
Наконец Махно опять появился в Добровеличке. И хотя его охраняли несколько барбосов, которые могли зарубить всякого, кто пытался подойти к Махно, Розе удалось пробиться сквозь эту братву.
— Нестор, выслушай меня.
— Здравствуй, Роза. Слушаю.
— Дыбеца арестовали. Собираются расстрелять. За что?
— Да, мне доложили, что он арестован. Говорят, он против меня, выступал, заявлял на митингах, что я открыл белым фронт.
— Ты сам с ним поговори. Ты знаешь, он врать не будет. Скажет, где выступал, о чем говорил.
— Да я наизусть все знаю, что он мне будет говорить. Ну ладно, обсудим.
И вот Махно созвал у себя своих присных. (Это я рассказываю по сведениям, которые к нам дошли поздней.) Он поставил на голосование вопрос о моей участи, и большинством я был приговорен к смерти. Когда… проголосовали, Махно долго молчал, а потом сказал:.
— Нет, не дам его расстрелять. Таких людей нельзя расстреливать.
Думаю, на Махно тут повлияло еще и следующее обстоятельство. Несколько ранее Федько соединился с ним по телефону и сказал:
— Если расстреляешь штаб боевого участка, пусть ни один махновец не ждет от нас пощады.
Потом Федько передал трубку Куриленко. Тот со своим конным полком сумел где-то оторваться от махновцев и примкнул к частям Федько.
— Махно, слышишь меня? Говорит Куриленко. — Он подтвердил предупреждение Федько и еще добавил несколько слов насчет меня. — И Дыбеца не тронь. Иначе, кого ни встретим из махновцев, будем резать беспощадно. До сих пор церемонились, а теперь всех вас предадим анафеме.
Это повлияло. Но и самому Махно, видимо, не хотелось меня расстреливать. Политически ему это было невыгодно. Многие анархисты высказывались против расстрела, протестовали и эсеры (существовала в махновском стане какая-то эсеровская фракция). Кроме того, некоторые полки из тех, что привел с собой Калашников, тоже вступались за нас. Вероятно, Махно все это учел.
А я в одиночестве сидел под арестом и ничего не знал о борьбе течений, не знал, кто за меня, кто против меня.
22
В один прекрасный вечер меня переправили в какую-то хату, которую сделали арестным домом. Народ в хате менялся: кого-то приводили, кого-то уводили. По ночам расстреливали. Я ждал своей очереди. Для меня это было уже решенным делом: отсюда я не вырвусь.
Однажды мой Шурка принес — он все время считал своей обязанностью меня обихаживать, оставался начальником моего «продовольственного отдела», — принес вареные яйца и молоко на ужин. Я поглядел на Шурку. Чем-то он сильно взволнован.
— Что с тобой, Шурка?
Он вдруг заревел.
— Чего ты?
— Уралов сегодня рассказывал, что весь штаб тебя приговорил. Нынче ночью тебя будут стрелять.
— Ну что же. Тут ничего, брат, не поделаешь. Не один революционер погиб. Бывает, что надо умереть революционеру. Чего ты ревешь?
— Жалко. Я не могу. Я соберу человек десять, мы придем с винтовками. Мы вас освободим.
— Бросьте, ребята. Не выйдет. Как ты освободишь, когда здесь двадцать тысяч вооруженных? Не надо твоей головой рисковать. Это просто глупо.
— Нет, я не могу. Давайте бежать.
В представлении Шурки побег из нашей кутузки — дело легкое.
— Иногда, Шурка, вредно убегать. Революционер должен уметь и расстаться с жизнью. Я никуда не убегу. А ты успокойся. Иди к Уралову и передай, чтобы он пришел ко мне часиков в десять. — (На расстрел выводили в полночь). — Я напоследок с ним поговорю.
Ревет мой Шурка. Я стараюсь быть собранным, владею собой. Весь разговор слышит и Роза. Я забыл сказать, что ее во избежание недоразумений тоже арестовали, и уже три-четыре дня мы сидим вместе.
Затем Шурка по своей наивности начал настаивать, чтобы я поужинал. Как же — он днем усердствовал, добывая эти яйца! Я пытался его уговорить, чтобы хоть горшок с молоком унес, потому что сегодня нет аппетита. Но он настаивал, что самое главное — поужинать. Действительно, во всякой трагедии проглянет что-то комическое. Я улыбнулся его наивности.
— Оставляй, поужинаю. А ты обязательно поймай Уралова. Это тебе боевое задание.
Шурка вытер слезы и отправился.
Потянулись часы ожидания. Мое настроение, как вы понимаете, было не сильно повышенным. Но твердым — ибо я заранее приготовил себя к тому, что не спасусь. Так что вопрос заключался только в том, когда, где и как выгоднее умереть. Смерть — это тоже политическое дело. Пусть и она послужит борьбе. Такой расстрел сорвет с Махно остатки его ореола. Вся его армия меня знает. Уберечь свою шкуру — нет, это меня не занимало. Вопрос о собственной шкуре передо мной не стоял. За все время революции я никогда не думал о том, что и мне угрожает пуля. Может быть, именно поэтому я и влиял на людей, что презирал смерть. Я давно понял: революция требует жертв.
В хате находились не только мы с Розой. Сидели там два-три спекулянта. Какой-то кулак был тоже ввергнут — в это узилище за то, что сопротивлялся, когда его грабили. Кто-то шепотом молился.
Кажется, я уже упоминал о том, какой у меня характер: в самые критические моменты не люблю разговаривать. Надо дать самому себе отчет, привести себя в порядок. И я как бы остаюсь наедине с собой, наедине со своими мыслями.
Немного походил от стены к стене. Роза знала, что, пока я молчу, со мной лучше не заговаривать. Водворилось тягостное молчание на час или полтора.
Вдруг тишина прерываем звяканием шпор, бряцанием сабель. Чей-то голос спрашивает:
— Дыбец здесь?
— Здесь.
Отворяется дверь, Махно со всем своим штабом входит в нашу темницу.
— Где же тут Дыбец? Спит?
Отвечаю:
— Не до сна. И ты бы на моем месте не заснул, ожидая участи.
— Это верно. Так вот, Дыбец, в чем дело. Мой штаб приговорил тебя к смерти.
— Что же, дело ваше.
Говорю совершенно спокойно, бровью не шевельнул. Глядит на меня Махно и продолжает:
— Звонил мне Куриленко по прямому проводу. Клянется, черт его не видал, что, если тебя казним, он будет расстреливать каждого из моих войск, кто ему попадется в руки. И Федько твой грозит. Но на это я плюю.
Пауза. Я не отвечаю. Махно спрашивает:
— Они еще дознавались про коммуниста такого-то. Ты не слыхал, где он?
— Не знаю.
— Вот и я ни черта о нем не знаю. Они считают, что он расстрелян. А я его не видел. Будь они прокляты, твои коммунисты! Десять раз объявляют меня вне закона и обещают расстрелять.
— Но не расстреляли же.
— Не расстреляли. Руки коротки. — Он выругался. — Мать-перемать, режут друг друга, а я за все должен отвечать.
Снова пауза. Молчим.
— Ну вот что, Дыбец. Я уже своему штабу объявил. Не поднимается у меня рука на такого старого революционера, как ты. Правда, ты ренегат, давно не анархист, и черт тебя знает, во что ты превратился. Но рука не поднимается. Я решил тебя освободить. Комендант!
— Я.
— Чтобы волос с его головы не упал, пока он находится на территории моих войск. Я тебя лично застрелю, если с ним что-нибудь случится. Повтори.
Комендант, запинаясь, повторяет:
— Лично вы меня застрелите, если с ним что-нибудь случится.
— Заруби это на носу. Ну, все. До свидания.
Подает мне руку. Что сделаешь? Протягиваю свою. Рукопожатие. Его штаб почтительно стоит, наблюдает эту сцену. Все они, кто с ним сюда вошел, обряжены в кавалерийскую форму с саблями, со шпорами. Махно тоже носил шпоры.
Спрашиваю:
— Что передать, если я выберусь к своим?
— Ничего не передавай. Десять раз вне закона объявляли. Не буду больше с большевиками работать.
— Что ж, тебе видней.
Этим встреча закончилась. Махно повернулся и вышел со своей свитой. Комендант остался в нашей горнице-тюряге, едва освещенной каганцом. Стоит бледный, чуть ли не полуживой. Не знает, как поступать дальше. Я говорю: