За сеткой, высоким забором из тонких сварных прутьев, расположились бетонные заграждения, за ними бронеавтомобили и патрули МСПП, потом еще один забор из колючей, похожей на растянутую ДНК, спирали, и толпа – даже не такая уж и большая. Те, кто хотел попрощаться, стояли ближе ко входу, где можно было хотя бы протянуть руку через проволоку. Здесь же стояли чокнутые.
Кто-то мог решить, что ничего не потерял по другую сторону Вселенной, и остаться. Это Седлярский понимал. Кто-то мог не верить, что Солнце взорвется, или считать, что бархатный тоталитаризм, по крайней мере, дает иллюзию безопасности. Пусть.
Но кому могло захотеться приезжать сюда день за днем по жаре, чтобы грозить кулаками, махать транспарантами, ругаться, выкрикивать какие-то глупости и швыряться камнями?
Кому хотелось прыгать на крыше микроавтобуса, размахивая приклеенной к фанере репродукцией иконы Ченстоховской Богоматери, над надписью на стекле: «Иисус остается на Земле»?
Петру куда больше понравился транспарант: «В космосе никто не услышит твоего крика».
Ну и ладно.
На Земле его тоже никто не слышал.
Чем ближе оставалось до входа, тем больше нервничали люди. То и дело кто-то поглядывал на Солнце, заслонив глаза, будто ожидал, что оно вдруг разольется на полнеба и испепелит все вокруг, прежде чем удастся подняться на борт.
Десять минут и пять минут ожидания.
По крайней мере пять.
У дверей аэропорта стояли незнакомые солдаты – потные блондины с красными лицами, в форме с угловатым ярко-зеленым камуфляжем.
Они отсчитывали по десять человек и впускали их внутрь.
Перерыв.
Не было никакого смысла пытаться что-то изменить, комбинировать или заговаривать с солдатами. Они не знали языка. И вообще были неподкупны.
Скандинавы.
Седлярского это вполне устраивало. МСПП делали свою работу. Они не понимали ни транспарантов, ни выкриков. Если они отгоняли толпу от ограждений, можно было сколько угодно скандировать «гестапо». Они не знали, что это означает, и вопли их нисколько не волновали. Их заботили только жара, заграждения и то, что они отвечают за безопасность эмигрантов. Они охраняли аэропорт. И всё.
Профессионалы.
Ему стало интересно, откуда они, и он сумел разглядеть золотисто-голубую эмблему с тремя коронами.
Шведы.
Очередная десятка, отсчитанная хлопками по плечу, шипение дверей.
Петр высмотрел свою девушку – она вошла с предыдущей группой. Ничего поделать было нельзя.
В любом случае у них оставался шанс оказаться в одном и том же месте.
Он ждал.
И вдруг заметил, что сам поглядывает на небо. Даже не потому, что оно могло взорваться, но потому, что это могло быть в последний раз. Еще мгновение – и Солнце, которое он снова увидит, будет уже совершенно другой звездой, сияющей по другую сторону Вселенной.
Цинек сломался именно в этот момент.
Когда Седлярский внезапно встретил его в городе, сердце замерло у него в груди – Цинек должен был уже находиться по другую сторону космоса, развлекаясь на девственном пляже с бутылкой рома и сигарой.
– Я не смог, – признался Цинек. – Дело даже не в моих стариках или в Этой Стране. Я просто не смог. Слишком уж далеко. Я вдруг понял, что даже звезды будут другие. Не могу. Это ненормально. Человек не может жить вне своей планеты. Прости меня… Я не могу. Ведь тут останется все… Каждый камень…
Седлярский еще долго не мог избавиться от возникавшего перед глазами образа плачущего взрослого мужчины в костюме и галстуке.
Но отступать он не собирался.
Начали отсчитывать его группу.
Когда Петра хлопнули по плечу пятым в очереди, он увидел того солдата.
Парень выглядел кошмарно. В форме с угловатым шведским камуфляжем, весь в слезах, с покрасневшим лицом, он вышел пошатываясь откуда-то изнутри зала прилетов и попытался поймать проходившую девушку. Та вскрикнула и отскочила назад, в толпу. Швед схватил Седлярского за рубашку. Кто-то закричал, началась суматоха.
– Stick! Dom ljuger! Dom dődar oss! – прохрипел солдат, отчаянно тряся Петра, будто пытаясь вбить ему что-то в голову. У шведа из уголка рта стекала струйка пенящейся слюны.
«Господи, да он сумасшедший», – подумал Петр и схватил солдата за запястье, но тот держал его как в тисках.
– Fly! Dom kommer att dőda oss! – отчаянно крикнул солдат. У него были страшные расширенные глаза и бессмысленный, будто у наркомана, взгляд.
Седлярский почувствовал, как его хватает множество рук, кто-то из солдат замахнулся автоматом и ударил безумца прикладом в висок. Тот скрылся в толпе, будто утонув в ней среди оливково-зеленого камуфляжа. Раздался неприятный, бьющий по нервам звук парализатора, а за ним крик. Внезапно группа мечущихся по бетону людей взорвалась коротким отчаянным воплем, и все отскочили назад. Солдат сумел выхватить у кого-то из кобуры пистолет. Эмигранты в страхе замерли. Швед несколько мгновений сидел с оружием в руке, затем сунул дуло себе под подбородок и нажал на спуск. Грохот рассек воздух подобно бичу. Солдат подпрыгнул и безвольно, будто мешок, повалился навзничь, а полсекунды спустя на потрясенную толпу обрушился дождь из крови и похожих на недожаренную яичницу ошметков мозга.
Седлярский стоял онемев от ужаса.
– Господи, – прошептал он, сглатывая слюну.
Он прошел в двери, глядя на неподвижное тело на полу. Одна нога все еще слегка подрагивала.
«И этот тоже свихнулся, – подумал он. – Хватит с меня чокнутых».
Петр вошел в бокс. Из небольших дверец выехал саркофаг, завлекательно раскрыв перед ним скользкое, похожее на утробу нутро, покрытое слизью и неким подобием ткани. От него слегка воняло ацетоном.
– Прощайте, – сказал Седлярский, расстегивая рубашку. – Farewell, Земля.
Гуннар
В тот день с самого утра свихнулся Олле. Без какого-либо предупреждения, внезапно, что больше всего пугало. Ладно, пусть он покупал у поляков нелегальную водку, а лейтенант Кирстен убеждала его, что это та еще дрянь, от которой можно даже коньки отбросить. Мол, в ней всякие примеси, сивушные масла и метанол, и она еще более ядовита, чем обычный алкоголь.
Проклятье.
Пусть бы даже Люнгберг ослеп, пусть бы проблевался и мучился животом – можно было бы поверить, что дело в водке. Но он попросту свихнулся.
Но сперва исчез с кордона. Ладно, и такое бывало. Все знали, что он любит свернуть косяк и забирается в разные закоулки. Но полчаса спустя он появился полностью невменяемым, что-то бормоча и пуская слюни, а потом набросился на эмигрантов, кричал, вцепился в них, словно горилла.
Гуннар бросился к нему, заблокировав руку, но Олле развернулся и издал ужасающий вопль, которого не могла бы породить человеческая глотка – не то визг свиньи, не то дикий крик, от которого все еще бежали мурашки по спине. Олле схватил Гуннара за китель и с размаху отшвырнул его к ограждению, будто соломенное чучело.
Люнгбергу подсекли ноги, Карл прыгнул ему на затылок, наложил сзади на шею дубинку и пытался удержаться на спине товарища, будто объезжающий быка ковбой. Двое тянули Олле за руку, пытаясь застегнуть наручники. Кирстен всадила ему в бедро ампулу, но Люнгберг все равно расшвыривал их, будто медведь, издавая дикий рев. Лишь через несколько минут обмяк и успокоился.
Прекрасный день, ничего не скажешь.
К тому же с неба лилась нечеловеческая, тропическая жара, но Солнце, по крайней мере, сияло на своем месте.
А может, Люнгберг просто перегрелся?
Потом были нескончаемые часы, сочившиеся на жаре будто гной из раны. Кордон, треск раций и бесконечный поток эмигрантов. Крики протестующих и тянущаяся до самого горизонта процессия угрюмых беженцев с вещами.
Отсчитать десятерых, проверить, соответствует ли правилам их багаж, пропустить через рамку анализатора.
Закрыть двери, открыть… И так по кругу.
Через пару часов человек превращается в автомат.
Еще четыре месяца.
Четыре месяца – и он сам встанет в эту очередь. Но прежде встретится с этой сукой Кирстен, госпожой лейтенант, один на один.
Где-нибудь в темном переулке.
Лучше всего здесь. Все равно свалят на поляков.
Десять человек, багаж, дверь, рамка…
Четыре месяца…
Если до этого не взорвется Солнце.
Когда Гуннар увидел идущую прямо к нему девушку в обтягивающих джинсах, с сумкой в руке, он попросту лишился дара речи. Он в жизни не видел такой девушки. Именно такую он искал всю свою жизнь. Знал, что она смогла бы стать и любовницей, и подругой. Близкой и вместе с тем притягательной. Он понял о ней все за долю секунды. Девушка подходила ему так, как подходят друг другу две руки. Гуннар чувствовал, как отчаянно колотится его сердце.
– Пойду отлить, – сказал он стоявшему рядом Келлстрему.
Проскользнув в зал вылетов и не привлекая ничьего внимания, он прошел туда, где располагались разнообразные технические помещения, еще с тех времен, когда здесь был обычный аэропорт. Здесь и в тех местах, где расквартировали солдат, все выглядело как и раньше, но остальная часть аэропорта обросла конструкциями Иных – наполовину геометрическими, наполовину насекомоподобными, будто их возвели механические шершни. Никто туда не ходил. Можно было заблудиться – блестящие, воняющие ацетоном овальные коридоры разветвлялись, образуя настоящий лабиринт, из стен выступали скрученные пульсирующие формы, похожие на одеревеневшие кишки. Якобы чем ближе к кораблю, тем более странно все выглядело. Якобы там было излучение, способное убить на месте. Запертым в саркофагах людям ничто не угрожало, но забравшийся туда мог плохо кончить. Так что лезть в часть Иных, похожую на безумное осиное гнездо из стали, ни у кого желания не возникало.
Ни у кого, кроме Гуннара.
Тот любой ценой хотел увидеть Иного. Хотя бы раз. И потому нарушил все правила, приказы и советы здравого рассудка.
Три раза.
Тогда он взял с собой фонарь и клубок ниток, совсем как Тезей.
Далеко ему забраться не удалось. Он продирался через извилистые коридоры, будто путешествуя внутри сыра, дважды заблудился и обнаружил, что в лабиринте сдохли его мобильный телефон и кварцевые часы, но так и не сумел увидеть Иного.