Я видел оба предписания Кутузова Ивашкину, начертанные карандашом собственною его рукой. Слышал я также, что перед Бородинскою битвой и обозам приказано было повернуть на Владимирскую или Казанскую дорогу.
Окинув таким образом сетями сдаваемую или, лучше сказать, оставляемую Москву, Кутузов 2 сентября в девятом часу поутру стал выступать через Москву за Москву. С возвышенного берега Москвы-реки у Драгомиловского моста мы смотрели на веяние отступавших наших знамен. Кутузов ехал верхом спокойно и величаво. А полки наши, объятые недоумением, тянулись в глубоком молчании, но не изъявляя ни отчаяния, ни негодования.
Они еще думали, что сразятся в Москве за Москву. По удалении Кутузова я возвратился домой с братьями, с некоторыми знакомыми офицерами и с генералом Евгением Ивановичем Олениным. На вопрос наш «Куда идет войско?» был общий спартанский ответ: «В обход». Но в какой обход? То была тайна предводителя. Я прочитал генералу Оленину записку мою о лесном вооружении: он жалел, что оно не было приведено в действие. […]
Русские за Москвой, полки неприятельские в Москве, Наполеон перед Москвой. Кутузов за заставой сидел на дрожках, погруженный в глубокую думу. Полковник Толь подъезжает к русскому полководцу и докладывает, что французы вошли в Москву. «Слава Богу, – отвечает Кутузов, – это последнее их торжество».
Медленно проходили полки мимо вождя своего. Как переменились лица русских воинов от утра до вечера! Поутру отуманены были их взоры, но уста безмолвствовали. Вечером гневная досада пылала в глазах их и из уст исторгались громкие вопли: «Куда нас ведут? Куда он нас завел?» Облокотясь правою рукой на колено, Кутузов сидел неподвижно, как будто бы ничего не видя, ничего не слыша и соображая повестку: «Потеря Москвы не есть потеря Отечества!»
В версте от заставы встретил я Якова Ивановича Десанглена, служившего при армии военным чиновником по особенным поручениям. Поздоровавшись со мной, он сказал: «Поедем в главную квартиру. Там должны быть теперь все усердные сыны Отечества». – «Не поеду, – отвечал я, – до оставления Москвы я порывался стать перед Москвой не на месте чиновном, но наряду с ратниками. Я был остановлен и оставлен в Москве, дело мое кончилось с Москвой. А за стенами Москвы я бесприютный отец бесприютного семейства».
[…]
В ночь с 31 августа на 1 сентября бивачные огни отсвечивались перед Москвой, а в ночь со 2 сентября на 3-е они засверкали за Москвой, сливаясь с первым отблеском зарева пожарного. Русский арьергард остановился по Рязанской дороге верстах в четырех от заставы. Обыватели втеснялись в ряды воинов, обозы сталкивались, отшатнувшиеся отряды от полков отыскивали полки свои.
Я полагал, что если б в это расплошное время Наполеон бросил полка три конницы, он сильно бы потревожил нас. Но в Наполеоне не было уже полководца Бонапарта. За Драгомиловскою заставой он ждал послов – и никто не откликался. Он требовал к себе и графа Ростопчина, и коменданта, и обер-полицмейстера – и никто не являлся.
Кутузов ввел его в Москву и провел, то есть обманул. А Наполеон, затерявшись в недоумении, в первых своих военных известиях повестил, что будто бы русские в расстройстве бегут вслед за обозами и сокровищами по Казанской дороге. Часов до двух спал я на биваках сном крепким. На другой день вместе с братьями пристали мы к корпусу генерала Дохтурова. Тут же был и граф Ростопчин, но я с ним не видался. Ночью, кажется, с 3-го на 4 сентября дан приказ к боковому движению.
Подполковник Букинский, очень хороший офицер, заступивший место Манахтина при штабе Дохтурова, сказал нам, что по всем поименованным в приказе селениям армия сближается с Москвой. Множество было предположений и догадок, но никто не попадал на настоящую цель Кутузова. На другой день около полудня мы оставили армию в десяти верстах от Бронниц.
[…]
Между тем, когда Мюрат ощупью отыскивал русское войско, исполинская Москва в обширном объеме своем тонула в море огненном.
Палаты трещат;
Повозки спешат,
Осями толкаясь…
Народы толпятся;
Все бежит гурьбой;
Улицы струятся
Огненной рекой.
Это описание заимствовал я из стихов, изданных в Париже 1832 года.
Бланшар, сочинитель стихов, назвал их огнем небесным. Кому, чем и как было гасить в Москве огонь небесный? Кто жег Москву? Никто. В «Правде» графа Ростопчина, напечатанной им на французском языке в Париже, в этой «Правде» все неправда. Полагают, что он похитил у себя лучшую славу, отрекшись от славы зажигательства Москвы.
Если можно угадывать неисповедимые судьбы провидения, то эта слава, без всякого исключения, принадлежит Москве, страдавшей и отстрадавшей и за Россию, и за Европу. Как владелец села Воронова, граф мог его сжечь, а при Наполеоне Москва отдана была на произвол провидения. В ней не было ни начальства, ни подчиненных.
Но над ней и в ней ходил суд Божий. Тут нет ни русских, ни французов – тут огонь небесный. Горели палаты, где прежде кипели радости земные, стоившие и многих и горьких слез хижинам. Клубились реки огненные по тем улицам, где рыскало тщеславие человеческое на быстрых колесницах, также увлекавших за собою быт человечества.
Горели наши неправды, наши моды, наши пышности, наши происки и подыски: все это горело, но – догорело ль? А отчего за два столетия, то есть 1612 года, в земле русской все стремилось к Москве и в Москву; и отчего 1812 года все выселялось из Москвы и за Москву? Отчего 1612 года заключали спасение России в стенах Москвы и отчего о той же Москве 1812 года торжественно оповещено было, что сдача Москвы не есть потеря Отечества?
Это решит история, когда созреют события и когда она вызовет перо историка. Но я замечу только, что сдачи Москвы не было. По правам народным сдача происходит на положительных и определительных взаимных условиях. Милорадович просто сказал начальнику авангарда французов, что если он завяжет при переходе наших войск на улицах московских бой, то он зажжет Москву. Это угроза, а не условие. Итак, еще повторяю: Москва была не сдана Наполеону, а отдана на суд Божий.
[…]
Под шумом бури грозного нашествия осенняя природа отсвечивалась ясными летними днями. Известия Наполеона не обманывали Европу, что с ним «вступила в Россию весна Италии». Но человечество знает, как дорого заплатил он за мечты весны итальянской! С берегов Оки раннею зарей пустились мы по Рязанской дороге, сами не ведая и куда, и зачем, и где приютимся?
Да и что было придумывать в быстром разгроме общественного нашего быта? Вихрь обстоятельств уничтожил переписку и возможность предпринимать что-либо с целью определенной. Давно сказано, что жизнь есть странствование, а тысяча восемьсот двенадцатого года мы узнали, что жизнь может быть кочевьем и там, где века утвердили заселение и поселение.
Тянувшиеся отряды пленных, хотя и в малом объеме, но разительно представляли кочевье почти всех народов европейских. Тут были и французы, и итальянцы, и германцы, и испанцы, и португальцы, и голландцы, и все отрывки двадцати народов. Мы встретили один из отрядов, провожаемый нашими ратниками.
Подъехав к пленным, спрашиваем по-французски, всем ли они довольны? Французский пленный отвечал: «Нас нигде не обижали, но мы с трудом находим пищу». «Что делать? – отвечал я, – и мы, русские, в Отечестве своем с трудом добываем кусок хлеба. Нашествие вашего императора все вверх дном перевернуло. У нас теперь у самих только два хлеба, и мы дорого за них заплатили. Но вы братья нам и по человечеству, и по христианству, а потому мы делимся с вами и по-братски и по-христиански».
Мы отдали один хлеб, и у пленных навернулись на глазах слезы. «Нас обманули! – вскрикнули несколько голосов. – Нас обманули! Нам говорили, что русские варвары, волки, медведи. Зачем нас привели сюда?» – «Может быть, – отвечал я, – Бог это сделал для того, чтобы вы увидели, что и мы люди, что и мы умеем любить людей и уважать человечество». Чудное дело! Все это доводилось видеть и говорить в девятнадцатом столетии.
Мы жалели, мы и теперь скорбим о жребии злополучных жертв войны. Но гибельно было прохождение разноплеменных отрядов и для них и для нас. Вместе с ними вступили болезни тлетворные и распространились по следам их. Что же было бы с Россией, снова повторяю, если б отклонением войск к полуденным рубежам нашим предположили защищать и заслонять Москву?
Один из добрых моих приятелей напечатал, что я несправедливо говорю, будто бы стратегия есть и искусство делать основное или общее предначертание войны, и искусство действовать на души и умы жителей той земли, куда вносим оружие. Но я и теперь то же утверждаю, ибо надобно знать из вековых опытов, куда идешь, зачем идешь, с кем будешь иметь дело и как и с чем выйдешь?
Надобно все это сообразить не только на основании штыков и пушек, но и на основании нравственном. «Без светильника истории, – сказал Суворов, – тактика потемки». Великий тактик Наполеон это знал, но провидение ввело его в те потемки, которые не осветлились даже и пожаром московским. Отдадим справедливость его полководцам, они не льстили ему.
Князь Понятовский предостерегал его в Париже, а другие предостерегали его и в Витебске, и в Смоленске. Но мысль о Москве обхватила Наполеона бурным вихрем и вринула его в стены Москвы. Война-нашествие не есть война обыкновенная. Подобно скале гранитной, Москва противопоставлена была нашествию, и оно, приразясь к ней, раздробилось и обессилело. Тут дымом рассеялись и все замыслы стратегические, и все извороты тактические.
[…]
Воины-поселяне действовали в округе Верейской, а мещане верейские действовали при освобождении первого из русских городов, занятых 1812 года неприятелем, то есть Вереи. Этот лавр стяжал генерал Дорохов. На трудный, убийственный приступ вели его четверо верейских мещан. Не щадя жизни, открытою грудью бросались они на валы крепостные, и на груди их блеснули военные знаки Георгия Победоносца.