Талант и поклонники, или История Марианны Коварской, родившейся под знаком Козерога — страница 25 из 38

Он слушает не перебивая.

— Это все хорошо — только что ты дергаешься-то? Ты всегда так по любому поводу так переживаешь — или еще что-то есть?

— Нет, не всегда.

— Значит, еще что-то есть.

— Есть.

Все это время я думаю только об одном — как ему рассказать. Мне надо кому-то рассказать — и почему бы не ему, ведь он самый близкий человек сейчас. Я не нахожу слов — потому что с самого начала боялась рассказать ему эту историю — это так пошло, так… Так пошло.

Пошлость липнет как дурная слава — и уже не отмыться. Я знаю, знаю уже, что мой прежний мир был безнадежно пошл — и вся эта история, история, случившаяся со мной и с Сергеем, как бы чудовищно она ни выглядела в моих глазах, в глазах других — прежде всего пошла. Презрительный взгляд, которым Иван окинул мою квартиру, раз и навсегда сказал мне, что он думает о моей жизни.

Мне достался кусочек этой упоительной свободы, этой богемы, этого настоящего, которым живут они, обитатели подвалов — свободы, которую нельзя купить за все мои деньги, за все деньги крупнейшего российского издательства, которое, судя по всему, директор его готов уже положить к моим ногам (я понимаю это, но думать об этом сейчас не хочу). Если я расскажу — нет, Иван посочувствует, конечно, но он посмеется, про себя — а может быть, отвернется из брезгливости. «То ли он шубу украл, то ли у него шубу украли». Жена застукала мужа с любовницей, встретила любовницу своего мужа и вцепилась ей в волосы… Газетные заголовки из «Московского комсомольца».

Нет, я не могу ему этого рассказать. И не только потому, что он отвернется — а потому, что это и не его мир. Я никогда не буду своей в его подвале, совершенно своей, я всегда буду чувствовать себя чужой, бедной родственницей, нищенкой, которую пустили на огонек — что, если сказка не окажется правдой, если нищенка не окажется принцессой, скрывавшейся до поры? В других можно верить с закрытыми глазами, в себя — нельзя, себя ты знаешь. В его мире я всегда буду сидеть у двери — а он пройдет сквозь мой, не оглянувшись, чуть только задев плечом о косяк, обрушив его и даже не заметив. Ему не интересна эта история. Я не буду ему ее рассказывать, я должна жить с ней одна — но, боже мой, боже мой, как же я не хочу его потерять! Я уже потеряла его — потому что боюсь, не решаюсь с ним это разделить. Что бы там ни говорила мама, что бы ни говорили все — о том, что все надо скрывать.

— Давай свернем.

Мы сворачиваем в очередной переулок и начинаем продираться между домами. Здесь все уже такое крошечное, такое узкое, окна смотрят в окна, подворотни зияют… Солнце еще светит и весна бежит по мостовой — первая, грязная, настоящая весна — весна, которая пахнет кошками, мочой и помойными ведрами. Не картинная, невыдуманная весна.

— Слушай, — говорю я, — знаешь, мне надо в туалет. Ужасно обидно, так не хочется вылезать отсюда — но придется возвращаться куда-нибудь к метро.

— Зачем?

— Ну как зачем? Искать место, где можно это сделать.

— Место можно и здесь найти. Смотри, до фига же места. Давай прямо тут.

— В подъезде? — с ужасом спрашиваю я.

— Ну, если тебе не хочется в подъезде — так и не в подъезде можно. Пойдем, поищем.

Он ведет меня в подворотню, мы проходим мимо мусорного бака, заворачиваем за угол — там, за небольшим выступом, место, которое почти ниоткуда не видно — разве что из окон верхних этажей. Таких дворов много в Питере — но и в Москве они есть. Почти ниоткуда не видно — но сверху видно все равно. В углу, у водосточной трубы — остатки грязного сугроба, мусор, собачьи следы.

— Вот тебе место.

Осознавая, что я делаю что-то ужасное, что это падение, полное падение, ниже пасть нельзя — я собираюсь помочиться на улице, как бомж, как алкоголик — я отдаю ему сумочку.

— Подержи. И отвернись.

— Зачем?

Действительно, зачем? Он ведь тоже видел меня всю.

Когда через минуту я поднимаюсь, все еще придерживая длинные полы пальто, он делает шаг ко мне и кладет руку туда, где еще осталось голое тело, которое я не успела прикрыть. Я почти вскрикиваю.

— Что ты делаешь?

— То, что надо. То, что тебе надо. И мне.

Я откидываюсь назад, я извиваюсь в его руках — из которых я уже не могу вырваться и не хочу.

— Увидят!

— Не увидят. А и увидят — не важно.

Быстрое движение рук по телу — его рук по моему телу, моих рук — по его. Мы еще не сложили «зверя с двумя спинами», но мы уже приготовились — скафандры наши раскрыты, мы две половины целого, готовые соединиться в одно. Соединимся ли мы, успеем ли, сумеем ли, почти не имеет значения — все уже произошло.

В подворотне раздаются шаги — и кто-то тяжелой мужской походкой проходит через двор, к подъезду — кто-то, кого я не вижу, потому что утыкаюсь Ивану в плечо, прячусь у него на груди — я не видела этого человека, а значит, стыда нет, не важно, видел ли он меня. Я дрожу. Холод забирается во все щели — во все дыры, во все прорехи, всеми путями пробирается к моему телу.

— Ушел уже он, не бойся.

Он чуть отталкивается от меня — и впечатывает меня в стену. Мы ползем по этой стене, мое пальто, наверное, оставляет на ней след, как оставляют кровавые следы раненые звери, когда волокут по земле свое полумертвое тело. Мы доползаем до края, я мелко перебираю ногами, чтобы не упасть, сумка моя где-то у Ивана, и я о ней уже забыла, мы доползаем до угла — и он сажает меня на ящик, спрятавшийся за мусорным контейнером. И тут, на ящике, происходит все, что должно произойти.

Когда мы потом выходим из подворотни, я бреду как пьяная — ноги подгибаются, хотя я изо всех сил стараюсь не показывать виду — но я висну бессильно на его руке, пальто расстегнуто, пальто безнадежно испорчено, вероятно, сумка — на плече у Ивана, по лицу моему блуждает, кажется, та самая глупая улыбка — а может быть, это гримаса страдания — я не вижу себя со стороны, но я счастлива. Я счастлива, если не считать того, что горечь расставания точит мне душу. Почему-то я уже предчувствую это расставание.

— Сигарету хочешь?

— Нет, не хочу.

— Тогда пойдем поедим.

И мы идем к метро, находим какую-то палатку, едим там стоя и пьем пиво. Вот так вот.

Я хочу сейчас только одного — ехать с ним куда угодно и не расставаться. Не расставаться никогда. Я смотрю ему в глаза, снизу вверх, и боюсь задать свой вопрос, свой главный вопрос: куда мы идем дальше? Место назначения значения не имеет. Куда угодно, лишь бы с ним.

Но он опережает меня.

— Ну ладно, — говорит он, — покурим еще, и поеду я.

— Куда?

— К Сашке. Мы там кино его монтируем, работы еще на двое суток минимум, безостановочно.

— А можно с тобой?

— Не сейчас.

Короткий ответ. Ответ, который не терпит возражений.

— Так что у тебя случилось помимо издательства? Хочешь — расскажи.

— Не сейчас.

— Ясно.

— Слушай, — говорю я в последнем отчаянном движении — поймать его, уже уходящего, за руку. — Слушай, поедем в Париж! У меня теперь есть деньги. Я так хотела поехать с тобой в Париж!

— Может быть.

Может быть — а может и не быть. Я сама не верю уже, что мы поедем в Париж. Хотя — не он ли учил меня, что все возможно?

Мы расстались с ним в переходе, и я, сверкая своей изгвазданной спиной, своим пальто, перемазанным там, где — никому из людей, которые смотрят на меня сейчас, не догадаться где, — поехала домой. Денег у меня не было совершенно — но и сил ехать в банк, выяснять, поступили ли деньги, не было тоже — да и хороша бы я была, новый клиент в таком-то виде!

Впрочем, мне полагались еще деньги за корректуру — маленькие, но свои. Я собиралась сегодня как раз выяснить их судьбу — но забыла, забыла под гнетом неожиданного, эфемерного богатства и страшных воспоминаний. Я ехала домой, на ходу вспоминая, что уже почти вечер, что сейчас раздастся звонок и что я обещала пойти сегодня в ресторан с Василием Игоревичем, со своим новым заказчиком — «отметить наше будущее сотрудничество». Какой длинный день, боже ты мой! Какой длинный день…

ПО ВЫСШЕМУ РАЗРЯДУ

И вот через два часа я — в маленьком черном платье, в котором я ходила с Сергеем на приемы с деловыми партнерами по особым случаям, с золотой нитью на шее, с двумя кольцами — тонким обручальным и еще одним, с небольшим, но очень хорошим камнем, подарок Сергея на годовщину свадьбы, в коротком меховом жакете, на который пришлось сменить пальто, выхожу вниз, к машине, где ждет меня Василий Игоревич.

Я думала, что это будет та же самая машина, черная, большая, с шофером. Но это что-то совсем другое — темно-синего цвета, маленькое, изящное — в машинах разбираться я так и не научилась. И он сам сидит за рулем — выскакивает из машины, открывает мне дверцу… То есть мы будем с ним совсем одни.

Мы едем в центр, в какой-то район, где я никогда не была — надо же, а мне казалось, что центр-то я знаю! — в маленький, как сначала кажется, ресторанчик — но там, внутри, несколько залов, и в одном из них, в углу, у окна, наш столик, через два столика от небольшой эстрады, на которой уже сидят музыканты и поет какая-то женщина в серебристом платье, поет что-то английское, непонятное, тихо и печально. Стилизация под тридцатые годы, что ли, под фильмы с Хэмфри Богардом?

Очень хороший ресторан, мне по крайней мере так кажется — как будто и не в Москве. Хороший ужин, изысканное вино. Он не пьет — он за рулем, пьет только воду из бокала тонкого стекла. Я пью какое-то французское вино, которое посоветовал сомелье — красное сухое. Мы едим много разного мяса, очень вкусного — он угадал, я люблю мясо. Он вообще все угадывает — то ли он так хорошо уже изучил меня, то ли это стандартные приемы специалиста по обольщениям, на которые я с легкостью покупаюсь.

Наконец после десерта, кофе и обсуждения моего романа — на сей раз я изо всех сил стараюсь соответствовать, слушать, запоминать и думать, что и как дальше придется делать. Какой Париж, господи боже мой, мне ведь работать надо! Мне надо писать! Хотя слетать в Париж на два дня, за новыми впечатлениями — это я могу, это можно организовать как производственную необходимость, они мне простят.