К вечеру он пришел. Тихим и быстрым шагом он приблизился к Яше, внезапно вернулся, плотно закрыл дверь и, наконец, заговорил оживленным шепотом:
-- Все готово, пане Горлин! Через два дня он будет свободен. И никто не будет в ответе... О, я хорошо обстругал это дельце, пане Горлин!
Яша подал ему письмо.
-- Это не вы писали?
-- Я? -- удивился Соловейчик. Он взял письмо, медленно, по слогам прочел его, потом еще раз перечитал, перевернул, осмотрел со всех сторон, исследовал конверт, в третий раз прочел, и тихо опустился на стул.
Яша ждал. Соловейчик долго молчал. Лицо его внезапно осунулось, взгляд потух.
-- Это она писала! -- тихо произнес он.
-- Геся? С какой стати? -- взволнованно вскричал Яша. -- С чего вы это взяли? И что это значит -- "все сделано?" Кем сделано? Что может она сделать? Вы говорите глупости!
-- Геся, -- мрачно подтвердил Соловейчик и, выждав несколько минут, угрюмо продолжал: -- Она может. Она все может.
Тревога охватила душу Горлина. Он хотел расспросить Соловейчика о Гесе, о ее жизни, о ее тайнах. Но молчал. Туман застлал глаза, пал на душу, окутал ясную даль его жизни. Почва под ногами зашаталась, размякла, превращаясь в зыбкую трясину. Было жутко и страшно.
Он ничего не спросил и только смотрел на Соловейчика грустным и растерянным взглядом...
Прошло еще три дня. Яша безвыходно сидел дома и ждал чего-то внезапного и важного, смеясь в душе над несуразностью этого ожидания и веря ему. И действительно, в одно утро ему подали письмо от Геси. Еще в постели он нервно разорвал конверт и жадно впился глазами в неровные, далеко разошедшиеся строки. Геся писала:
"Яшенька, глупенький! Что ж это ты за фокусы строишь? Я истосковалась по тебе, по твоим ласковым глазам... Приходи, Яшенька, не дури. Вечерком приходи. Не раскаешься".
Яша быстро оделся, принарядился и начал ждать вечера. Ожидание было томительно-бесконечно, не было еще полдня. Рота была на учении. В казарме, пустой и неуютной, одиноко бродил дежурный ефрейтор, а у дверей дремал дневальный. Яша несколько раз прошелся взад и вперед по казарме, попробовал завязать разговор с дежурным, потом вернулся к себе, попробовал читать, писать письма, наконец, не выдержал, схватил шапку и быстро, как бы спасаясь бегством от гнетущей тоски, выбежал на улицу. Был яркий солнечный день, и все вокруг смотрело весело. Яшу внезапно охватило настроение радости и энергии. Мысль, легкая и игривая, запорхала свободно и весело по прошлому и будущему, и улицы, люди, он сам, его жизнь -- все показалось красивым, безоблачно-ясным, как небо, и ярким, как солнце.
Неожиданно для самого себя он очутился у дома, в котором жила семья Арона Флига. Сначала он испугался, хотел повернуть, даже покраснел, как бы поймав себя на чем-то преступном. Но сейчас же оправился, решив, что даже лучше прийти днем, когда народу мало, и бодро спустился в подвал.
В первой комнате его встретила Сарра. Она от радости засуетилась, начала почти насильно усаживать его на стул.
-- Наконец-то, вы пришли, Яков! -- заговорила она. -- Красиво! Очень красиво! Показались и сбежали! Я уже думала, -- чем вас обидели у нас! Я всех спрашивала... А Геся говорит: придет!.. Не были ли вы больны?
-- Да, нездоровилось, -- ответил Яша, чтобы оправдаться. Но был не рад своей невинной лжи. Сарра осыпала его заботливыми вопросами и советами. Чтобы отвлечь внимание добродушной старухи от своей особы, он спросил:
-- Что там за шум, в той комнате?
-- Как, вы не знаете? Здесь Мотль Шпилер.
-- Бежал?
-- Вчера бежал. Но что? Опять попадется! С ним, понимаете ли, -- не иначе, как болезнь, "черная напасть"... так я говорю. Всякая еврейская душа болеет за него... А он хоть бы что! Вы войдите, посмотрите! Сам реб Зунделе пришел с ним говорить! Вы понимаете?
Во второй комнате Яша застал тяжелую сцену. Шпилер в каком-то порыжевшем длиннополом сюртуке, надвинув низко на лоб изломанную шляпу, весь съежившийся, с руками, скрещенными на груди, трепетно сидел на кончике стула и, казалось, покорно и беспомощно ждал удара. В широко-раскрытых главах застыли слезы, губы страдальчески-молитвенно сжались, руки и ноги вздрагивали. В комнате было несколько человек, полукругом собравшихся вокруг Мотля; все жестикулировали и, казалось, пели хором песню, так однородно было выражение их лиц: так слитны были их движения и жесты.
Но говорил один только реб Зунделе. Маленький, худой, с жиденькой седой бородкой, в длиннополом атласном сюртуке и в лоснящемся полуцилиндре, этот ученый талмудист и известный благотворитель, синагогальный староста и богатый лесопромышленник казался странным, почти сказочным гостем в полутемном подвале солдатской чайной. Он говорил медленно, убедительно, отчеканивая слова, и трое мужчин, Арон Флиг, синагогальный служка и Абрам Соловейчик, стояли рядом, следя за каждым его словом и повторяя каждый жест.
-- Видишь ли, сын мой, -- говорил реб Зунделе, обращаясь к Мотлю, -- ты играешь с огнем! Государству нужно, чтобы ты служил, и нет слов, оно сильнее тебя! Оно тебя найдет, ты не спрячешься! И будут тебя судить, и в тюрьму тебя засадят, и розгами будут тебя наказывать, и ты все же будешь служить! Государство! Если же ты служить не хочешь, -- то уезжай! Есть обширный свет! Везде есть люди, везде евреи есть, везде жизнь! Уезжай в Америку, -- там тебя не тронут! Но сидеть так, в этой чайной, -- это безумие!
Реб Зунделе замолчал, и его сменил Арон Флиг.
-- Сидеть здесь, это безумие! -- заговорил он, подражая голосом и интонацией реб Зунделе. -- Подумай сам. Ведь надо жить! Жить надо, этой мелочи не забудь! Есть-пить надо. Если бы не с чем было ехать, тогда другое дело... Терпели мы в наше время двадцать пять лет! Но ведь тебе дают! У тебя там родные! Чего же ты ждешь? И чего ты молчишь? Ведь ты не ребенок!
-- Какая-то дикая история! -- проворчал неуклюжий синагогальный служка и сердито добавил: -- Надо просить его! Если бы мне дали денег, я бы жену и детей бросил и бежал бы в Америку... А он куражится, как граф Потоцкий!
Мотль сидел все в том же положении затравленного зверя. Только слезы из глаз спустились на щеки и блестели двумя крупными каплями. Яше сделалось жалко его до боли. Он решил вмешаться и положить конец этой тяжелой сцене.
Как раз в эту минуту его заметили. Старый Арон всей своей согбенной и все же огромной фигурой двинулся к нему, протягивая руку.
-- Мир вам, господин Горлин! Таки прекрасно, что вы пришли! Может быть, вас он послушает, этот упорный человек! Ведь вы же образованный, господин Горлин! Объясните же ему, что он лбом стену не прошибет.
Яша решительно и резко заговорил.
-- Послушайте, господа! Ведь он не мальчик! Он имеет право поступать, как хочет. К чему эти разговоры? Оставьте его, дайте ему обдумать положение самому
-- Он хуже ребенка! -- проворчал Соловейчик.
Но на стариков слова Яши произвели впечатление. Реб Зунделе подошел к Шпилеру, положил руку на его плечо, от чего юноша еще более сжался и съежился, и мягко произнес:
-- Хорошо, сын мой, подумай. Я всегда готов помочь. Если же не пожелаешь, то тут я ничего не могу поделать! -- он сочувственно вздохнул и направился к двери.
Арон, Соловейчик и служка вышли вместе с ним. Яша и Шпилер остались наедине.
Мотль быстро встал и схватил Яшу за руку. Яша подумал, что Мотль собирается благодарить его. Он хотел уклониться от этого, взглянул в лицо Мотля и остановился, пораженный. Лицо Шпилера было одухотворено огромной, переполнившей душу радостью. Глаза блестели восторгом. Руки дрожали.
-- Что с вами? -- спросил Горлин.
Мотль заговорил быстро, задыхаясь:
-- Я узнал! Я уже знаю, что там, в белом доме!
Яша вздрогнул, побледнел, ближе придвинулся к Шпилеру и уставился в него взглядом, полным тревожного ожидания. Но Шпилер жал его руку, улыбался торжествующей улыбкой и молчал.
-- Говорите! -- почти злобно произнес Яша.
-- Это ничего! Это совсем ничего! -- растягивая слова, словно упиваясь их содержанием, говорил Мотль. -- И вовсе не то, что мне казалось! Там дама живет, барыня! И совсем не офицер, господин Горлин, вовсе не офицер! -- и он смеялся тихим радостным смешком.
-- Зачем же она туда ходит? -- насилу сдерживая волнение, спросил Яша. -- Что она там делает? За что дают ей деньги? И почему она скрывает это?
-- Эта дама художница, картины рисует, -- уже успокоившись, рассказывал Шиилер. -- И вовсе ничего там нет! Художница! И теперь она рисует Гесю... Гесю она теперь рисует, и больше ничего!
И Мотль вновь засмеялся счастливым смехом. Яше внезапно сделалось жутко. Стало жалко Шпилера, и стыдно стало... Хотелось сказать ему, что напрасна его радость, что он все равно обокраден... им, Горлиным. Хотелось попросить прощения, объяснить, что не было злого умысла, что все сделалось само собой. Но что пользы? Яша ничего не сказал и грустно отошел в сторону.
VI
Яша остался ждать Гесю.
Он сидел один в углу комнаты, робкий и подавленный, словно приплюснутый к земле чьей-то жестокой рукой. Радость предстоящего свидания смущенно отступила пред толпой надвинувшихся серьезных и печальных дум. Он не думал ни о Гесе, ни о белом доме, ни о Мотле. Все это сделалось внезапно чужим и далеким. Неожиданно он почувствовал безразличие ко всему этому. Он понял, что нет в его душе иллюзии любви, что он знает, на что идет, и примиряется с ролью игрушки в руках взбалмошной девушки. Было больно и стыдно. Одну минуту он готов был уйти, бежать. Взвинченным нервам и расстроенному воображению представилось, что вокруг него расставлены искусные сети, что актом храбрости и самолюбия будет бегство. Но вспомнились тоскливые дни ожидания в казарме. Ожили сладостные ощущения ласки, и из тьмы путающихся мыслей выросло новое убеждение: стыдно бежать! И не надо бежать! Не надо упускать даров жизни!.. И рядом с этой мыслью выросла другая, жгучая и радостная: его она любит, не может она не любить его! Он вынул из кармана письмо...