Когда я возвратилась с чаем, она уже не плакала и выглядела пободрее. Во всяком случае, чай приняла с радостью.
– Теперь скажи, как ты, – произнесла она. – Отвлеки меня от горестных мыслей.
– Услуга за услугу, – сказала я и показала ей письмо.
Она прочла, прищурилась, нахмурилась:
– Это из местного отдела здравоохранения. Тут говорится, что тебя направляют на психиатрическую экспертизу. О боже! Да как они могут?!
– Поэтому я и принесла письмо тебе, Грета. Ты же у нас изучала право и все такое.
– Выходит, могут, – задумчиво произнесла она. – Видимо, так оно и делается.
– Что будет во время этой экспертизы?
– В мешок тебя засунут и бросят в реку, – сказала Грета. – Фигурально выражаясь.
– Фигурально выражаясь, – тихо повторила я.
Грета мне улыбнулась, но как-то жиденько.
32
Той ночью я пошла на Мамочкину могилу, не на фальшивую, а настоящую – ту, что в лесу. Привалилась спиной к старому дубу и разговаривала с Мамочкой. Луна светила так ярко и так ясно, что, прищурившись, я видела Мамочку: она сидела, так же привалившись к соседнему дубу, болтала со мной, купалась в серебряном свете, вбирала в себя Луну.
Наверно, в тот момент я немного спятила и не могу с уверенностью сказать, видела это или просто вспоминала. А может, вспомнила и потому увидела. И разве память так уж сильно отличается от воображения, если все равно никто не может мне сказать, происходило это на самом деле или нет? Мамочка говорила со мной о пении, о том, что я прирожденная певчая и что негоже прятать мой талант.
– Возьми хоть малышей, – сказала она. – Что они делают, как только вылезают?
– Орут, – сказала я.
– Вот-вот, они орут, потому что им больно смотреть на этот мир; они страдают, потому что свет им режет глаза. Но вскоре они перестают орать, боль отступает, и они начинают видеть только красоту, еще не зная, что это. Когда ты поешь, то чувствуешь то же самое.
– Страдание?
– Да. Ты орешь, но тебе становится легче. И постепенно боль отступает. Ведь песни все о боли. Конечно, бывают и веселые песенки, но даже в них, если прислушаться, есть страдание. Исправить песней ничего нельзя, но можно сделать так, что боль отступит и ты увидишь, что за ней. И коль ты уродилась такой певуньей, так и дари это людям.
Я ей сказала, что поняла. Или мне показалось.
Но Мамочка не умела долго оставаться серьезной. Она поднялась на ноги и скинула туфли:
– Давай, Осока, подключайся. Один последний танец перед тем, как я уйду. Наш маленький последний танец.
Я тоже встала и в лунном свете, одаривающем леса и орошающем землю, захлопала в ладоши, отбивая ритм, и спела развеселую «Мэрроубоунз», ее самую-пресамую любимую песню. Она задрала юбку до колен и танцевала, танцевала – а лицо ее сияло от счастья и шаловливой радости, и я с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться.
– Ты только погляди на эти старые кости! – кричала Мамочка, размахивая ногами посреди колокольчиков. – Гляди, как старый мешок с костями танцует под луной. И что нам за дело, как о нас подумают люди!
Она плясала и скакала, а я все хлопала в ладоши и заливалась смехом. Луна светила прямо на нее. Казалось, Мамочка ее звала, а Луна ее напитывала. Луна рассеивалась от нее. Луна была ее покровом.
В следующее мгновение я осталась одна, под деревом, где находилась ее могила, а Мамочка пропала. И я не знала, то ли вызвала ее тень, то ли припомнила что-то случившееся раньше, – я только знала, что такие рассуждения до добра не доведут.
В ту же ночь кто-то осквернил могилу Мамочки на церковном кладбище. Разбили надгробный камень, написали на нем гадости и раскидали цветы. Мне рассказала об этом малознакомая женщина из местных. Она говорила от всего сердца, с искренним сочувствием. Она не понимала, кем надо быть, чтобы пойти на такую низость. Ведь Мамочка всем помогала. Не кажется ли мне, что это дело рук длинноволосой шантрапы с фермы Крокера? Я ей ответила, что нет, они хорошие люди и ни за что такого не сделали бы. Она предложила собрать народ и привести могилу в порядок. Я поблагодарила ее, но заверила, что справлюсь сама.
Хотя дел у меня и без того хватало. Грета посоветовала найти людей, которые дали бы мне хорошую характеристику во время экспертизы. Недолго думая, я отправилась к Биллу Майерсу. Они с Пегги меня усадили, и мы имели длинную беседу, начавшуюся с выражения негодования по поводу осквернения Мамочкиной могилы. Билл аж позеленел от злости, сказал, мол, если найдет паразитов, задаст им такую взбучку, что мало не покажется, и Пегги присоединилась к его угрозам. Они спросили, ходила ли я уже на кладбище, а я призналась, что нет.
Но их сопереживания хватило ровно на это. Когда речь зашла о письме и предстоящей экспертизе, Билл заявил, что не может выступить в мою защиту:
– Осока, мне приходится лавировать между крокодилом и львом. Друзья полицейского все рано или поздно узнают, что верность закону для него дороже дружбы. Поэтому, Осока, у копов нет друзей. Мы вынуждены держаться особняком.
Ей все это неинтересно, сказала Пегги, ей просто нужно знать, вступишься ты за нее или нет. Я не могу, ответил Билл, а вдруг всплывет, что ей грозит уголовное преследование? Мне лучше там даже не появляться. Значит, решил отсидеться, презрительно проговорила Пегги. Называй это как хочешь, но таково мое теперешнее положение. Тебе Мамочка Каллен жизнь подарила, упрекнула его Пегги, когда ты только появился на свет. Какое отношение к этому имеет Осока, поинтересовался Билл. Она тебя вернула из мертвых, настаивала Пегги.
И, повернувшись ко мне, Пегги рассказала историю, как местный доктор уже поставил на Билле крест, но кто-то втайне догадался послать за Мамочкой. Она пришла, плюнула Биллу в горло каким-то травяным маслом – я знала, что это за масло, – потом губами высосала это масло вместе с пробкой из мокроты и слизи, окунула младенца в ледяную воду, намазала ему грудь горчичной притиркой, и он вернулся из мертвых – и вот он стоит живехонек, гора горой.
Билл призадумался. Я чувствовала, что между ними назревает ссора – последнее, чего я добивалась. Я поблагодарила парочку и встала. Мне показалось, Билл расстроился.
Пегги вышла со мной в прихожую.
– Они хотят упечь меня в психушку, – сказала я, – как Мамочку.
– С той только разницей, – заметила Пегги, – что Мамочка тогда действительно на некоторое время свихнулась. Мне мамка моя рассказывала. Мамочка потеряла мужа и сына. Она таскалась по мужикам как оголтелая – лишь бы зачать. Ей было не важно от кого. Но это место – просто ад, чего там говорить. Ты знаешь, что Мамочку там стерилизовали?
– Нет! – ужаснулась я.
Пегги покивала.
– Значит, так. Даже если Билл не сможет выступить в твою защиту, я знаю кое-кого, кто сможет, – многозначительно произнесла она и отворила дверь.
Я посмотрела ей в глаза, пытаясь расшифровать таинственную фразу, но Пегги лишь мягко выставила меня на улицу.
По дороге домой меня остановила еще одна дама, желающая выразить возмущение тем, что случилось на церковном дворе. Она сказала, что не понимает, куда катится мир, если даже мертвых не могут оставить в покое. Осквернение Мамочкиной могилы никого не оставило равнодушным.
Тем вечером ко мне нагрянули Уильям, Пегги Майерс и женщина, которую я видела впервые, – со вдовьим горбом и в очках с очень толстыми стеклами. Что Уильям с Пегги знают друг друга, стало для меня открытием. На нем опять был темный строгий костюм с цепочкой для часов; он сунул руки в карманы и вел себя так, словно впервые меня видит. Молчал как сыч, и ноль внимания фунт презрения. Я пригласила их войти.
Когда они расселись, Пегги сказала что-то приятное, а Уильям принялся глядеть по сторонам с налетом скуки и легкого неодобрения. Я посчитала, что, видно, так надо, и не стала показывать, что мы знакомы. В итоге первой о деле заговорила, потирая подагрические пальцы, незнакомая дама:
– Дорогуша, мы пришла поговорить о пироге.
– О пироге?
– О пироге.
– Видишь ли, раньше мы обращались к Мамочке за, скажем… – Тут она замялась и сняла что-то невидимое с кончика языка. – Да, к Мамочке за помощью в приготовлении пирога. Но в последние годы она все больше отказывалась, потому что это тяжкий труд – готовить пирог. Поэтому нам приходилось обращаться в пекарню Карлтона, хотя восторгов по поводу их пирогов я не слыхала. Но в этом году мы решили опять испечь пирог сами.
– Сами?
– Мы трое представляем в некотором роде комитет. Я председатель. Мы думали попросить тебя…
– Попросить меня?
– Помочь нам с пирогом. Конечно, не в одиночку. Просто очень хочется, чтобы в рецепте было немножко от Мамочки. Позор. Эта история на кладбище – просто позор.
Я обалдела. Глаза мои наполнились слезами.
– Вот, – торжествующе произнесла Пегги. – Я же говорила, что она согласится. Такого пирога, какой у нас будет в этом году, еще свет не видывал.
– А девчонка справится? – проворчал Уильям. – Вдруг у нее получится каша вместо пирога?
– Конечно справится! – огрызнулась Пегги.
Уильям стиснул зубы, скрестил на груди руки и отвернулся.
– Так что? – спросила председатель комитета, по-прежнему поглаживая измученные подагрой суставы.
– Так что? – еле слышно повторила я.
– Ты справишься?
– Справлюсь.
– На том и порешили.
С этими словами члены комитета встали: Пегги и пожилая дама довольные собой, а Уильям обиженный, что вышло не по его. Только перед уходом он обернулся и посмотрел на меня. Без слов. Без тени узнавания на чудесном сердитом старческом лице.
Когда они ушли, я опустилась в кресло и задумалась. Мне предложили участвовать в приготовлении пирога. Подумать только!
Заячьего пирога.
Того самого заячьего пирога. Его выпекали для фестиваля в Халлатоне со времен столь незапамятных, что никто не знал, когда все началось. Церковь не единожды пыталась запретить эту традицию. Церковь ее на дух не выносила.