Там, где кончается волшебство — страница 44 из 49

Мамочка рассказывала, что больше сотни лет назад традиция оборвалась. А потом снова возобновилась. Есть те, кто утверждает, что ей не больше сотни лет, а есть такие, кто вспоминает историю про пастора, случившуюся в восемнадцатом веке. Он попытался бороться с пирогом, на что прихожане побили стекла в его доме и написали на стене: «Нет пирога – нет пастора». Тогда он тихо-мирно вернул пирог на место.

Не знаю. По-моему, это одна из тех историй, которым нет начала и никогда не будет конца. Заячий пирог пришел из ниоткуда, но будет жить всегда. А то, что пожилая леди сказала про Мамочку – будто Мамочка устала печь заячий пирог, – было неправдой. Ей запретили. Какой-то очередной викарий или пастор. После того как она вышла из больницы, до кухни ее больше не допускали. Бедная Мамочка. Она ведь так любила печь.

– Люди ненавидят всех, кто хоть немного отличается от них, – говаривала Мамочка. – Люто ненавидят. – И добавляла: – За что?!

И вот теперь они пришли ко мне. Сидели тут передо мной, втроем, а мне хотелось их спросить: «Что? Просите зайца испечь вам заячий пирог?» Но разве такое скажешь! Когда тебя просят, ты просто надеваешь фартук и печешь. Вот так-то.

Зато я знаю точно – поскольку мне об этом говорила Мамочка, – что зайца халлатоновский пирог не видел уже много лет.

– Одна говядина да свинина. Говядина да свинина. Ну разве это заячий пирог? – сокрушалась Мамочка.

А ведь день заячьего пирога – единственный в году, когда тебя не проклянут за то, что ты ел зайца. В этом вся соль. Вот почему в этот день разрешается есть заячий пирог. Я бы сама не стала есть зайца ни в какой другой день, кроме пасхального понедельника. В любой другой день за поедание заячьего мяса налагается проклятье трусости. Это известно каждому. Но на меня – не знаю уж зачем и почему – в этом году свалился заяц, и я испеку им настоящий заячий пирог. Такой, что они закачаются.

И первым делом я отправилась в лес, чтобы рассказать об этом Мамочке.


До Артура новости долетели довольно быстро, и в среду он уже явился. Вот это да: теперь у нас обоих такие важные роли на предстоящем Пасхальном фестивале! Он ликовал, а я носилась по дому, как белка в колесе.

– Ты прибралась на Мамочкиной могиле? – нахмурившись, осведомился он.

– Нет еще, – сказала я.

– Все только об этом и говорят. Хотел бы я поймать того, кто это сделал.

А у меня и так дел было невпроворот. Во-первых, нужно было к пасхальному понедельнику испечь гигантский пирог. Во-вторых, завтра, то есть накануне Страстной пятницы, мне предстояла психиатрическая «экспертиза». Меня волновало только одно: если меня засунут в психушку, как я тогда испеку пирог? Неужто никто об этом не подумал?

Весь вечер накануне экспертизы я убиралась. Грета сказала, что дом должен сиять. Велела снять с балок особенно сомнительные травы, а с полок – особо запылившиеся бутылки. Я чувствовала, что оскорбляю тем самым память Мамочки, но все-таки сделала по-гретиному. Я даже достала с тайной полки банку с Мамочкиными ногтями и волосами, но не нашла в себе сил выкинуть ее, поставила обратно.

Я вычистила до блеска каждый угол. Надраила полы и вымыла все стены. Постирала чехлы на стулья, скатерть и разложила все так красиво, как только могла. Я потрудилась на славу.

И хоть уборка меня порядком уморила, спала я той ночью плохо. Я думала о Мамочке; о том, как она бредила, потерянная во времени; как ей казалось, что она опять в том жутком месте. О том, как ее насильно стерилизовали.

С утра я поставила в центр стола на белоснежную скатерть вазу с букетом весенних цветов, среди которых была и мать-и-мачеха – она приносит мир. Я все еще возилась с цветами, когда в дверном проеме появилась строгая дама в деловом костюме. В очках для чтения и с папкой. Волосы у нее были зачесаны назад и убраны в кичку.

Я чуть не выпрыгнула из штанов от радости, когда сообразила наконец, что это Грета.

– Грета! Вот это номер!

Она уселась.

– Ты молодчина. Дом преобразился. – Положив папку с ручкой на стол, сказала: – Все дело в первом впечатлении, ты же знаешь.

– Не знаю. Откуда у тебя костюм?

– Пылился в чемодане. Два года не доставала. – Она взглянула на меня поверх очков так строго, что, если бы я ее не знала, точно бы обиделась. – Давай немного порепетируем.

Ровнехонько в десять прибыл доктор Блум – тот самый терапевт, который отправил Мамочку в больницу, где она вскоре умерла, с коллегой-врачом, который втерся мне в доверие заварными пирожными. За ними следовала высокая, весьма костлявая женщина. У нее было красное, сильно обветренное лицо человека, изрядное количество времени проводящего в горах, и темно-серые волосы, подстриженные немодным бобиком. Она сказала, что ее зовут Джин Кавендиш, и представилась как социальный работник.

Мне раньше приходилось слышать термин «социальный работник», но никогда не представлялось случая узнать, что именно он означает. И только я решила восполнить сей пробел, как Грета пригласила всех присесть. Она сказала, что за столом для каждого есть стул, и так наверняка всем будет удобнее.

Любитель заварных пирожных брезгливо поглядел на стулья, будто они были обмазаны слизью.

– А вы, позвольте спросить, кто? – обратился он к Грете.

– Я Грета Дин. Я консультирую Осоку и предоставляю юридическое сопровождение данной экспертизы.

– Впервые об этом слышу, – произнес любитель заварных пирожных, обернувшись к двум другим.

Грета присела и выдвинула стул для социального работника Джин. Джин села, Блум тоже. В конечном счете уселся и любитель заварных пирожных, не переставая подозрительно поглядывать на Грету.

– Все просто, – сказала та. – Осока наняла меня, чтобы были соблюдены все правовые нормы.

– Наняла? Для меня новость, что она может позволить себе адвоката.

– Ну, это, знаете ли, личное дело Осоки.

Тут Грета облучила его одной из своих жутких, сводящих меня с ума улыбок. Я страшно обрадовалась, что наконец-то она ее использовала на ком-то другом, тем более на этом мерзком гаде. И кстати, мне даже показалось, что на него ее улыбка произвела другое впечатление.

– Могу я попросить вас представиться? – спросила она.

– Все как-то слишком официально, вам не кажется? Мы…

– Осока называет вас «любителем заварных пирожных», так как в прошлый раз вы к ней явились с пакетом заварных пирожных. Я же при всем желании не могу к вам обращаться таким образом.

Социальный работник сдержанно хихикнула, Блум ухмыльнулся. Джин предложила всем по очереди представиться.

Так мы и пошли по кругу. Любитель заварных пирожных назвался Глейстером и объяснил, что работает на окружные органы здравоохранения, оказывая «содействие в подобных ситуациях». Никто и не сомневался, подумала я. Я шла последняя, после Греты:

– Меня зовут Осока, и я не сумасшедшая.

Грета на меня зыркнула. Она предупреждала, чтобы я об этом даже не заикалась, но я забыла. Затем инициативу попытался перехватить Глейстер. Без предварительных обсуждений он вздумал назначить себя председателем собрания.

– Тогда приступим. Осока, во-первых, я хочу сказать, что это просто дружеская, неформальная беседа, устроенная для того, чтобы выяснить пару интересующих нас моментов, и все. Мы зададим несколько вопросов, а вы отвечайте, как вам заблагорассудится. Расслабьтесь.

Грета немедленно вмешалась:

– И несмотря на это, Осока, важно, чтобы ты поняла следующее: возможно, беседа и неформальная, но цель, ради которой здесь собрались господа Блум с Глейстером, а также мисс Кавендиш, – вынести заключение о твоей вменяемости. Поэтому одним из результатов данной беседы может явиться рекомендация, что тебе пойдет на пользу лечение в психиатрической больнице. И если они так решат, то будут в полном праве привести эту рекомендацию в исполнение. Ты это понимаешь?

– Да, – сказала я.

– В таком случае имей в виду, что, невзирая на неформальный характер данной встречи, тебе не стоит воспринимать ее как чисто дружескую.

– Вы настоящий юрист? – осведомился Глейстер.

– Дипломированный.

– Покажете подтверждающие документы?

– После того, как вы покажете свои. – И Грета одарила его очередной неотразимой улыбкой.

– Джордж, хватит, – сказала Джин, которая, очевидно, знала Глейстера уже не первый день. – Продолжим.

И начался допрос.

Пока он шел, я постоянно думала о Мамочке; о годах, проведенных с ней; о том, какой она бывала доброй и как сердилась. Она меня удочерила, потому что ей выжгли яичники. Я знала – по ее рассказам, – что она взяла меня в больнице у пациентки, которой нельзя было оставить ребенка. Теперь я понимала, что это за больница. Выходит, моя биологическая мать тоже лежала там. А может, и отец. Сейчас все это не имело никакого значения. Мне было все равно. Моей настоящей матерью была и будет Мамочка. Возможно, кровь и гуще воды, но доброта на сто процентов гуще крови.

Я помню, как однажды ходила с Мамочкой на сложные роды. Роженица была уже не девочка, а мне так просто показалась женщиной в летах. У меня как раз прошли первые месячные, и Мамочка решила показать мне, что к чему. Короче, мы отправились к той женщине и обнаружили ее в таких муках, что Мамочке пришлось использовать все знания, все мастерство, потратить кучу сил и времени – мы провели там целый день и большую часть ночи, – чтобы ее вытащить. Роженица орала и стенала. И под конец, когда малюсенькое толстенькое чудо лежало у нее на груди и гукало, она сказала: «Никогда, я больше никогда на это не пойду».

«Ха, – ухмыльнулась Мамочка, – вы все так говорите». Но женщина была тверда. Она сказала, что впредь и близко не подпустит к себе своего мужичка. Не бывать этому. Сказала, что будет обороняться топором, но не позволит, чтобы такое повторилось, и нет ли у Мамочки чего-нибудь от боли. Потом она опять заплакала, и тот момент, который многим женщинам приносит радость и облегчение, стал для нее, как и для многих, подобных ей, моментом боли и печали – все потому, что в ее доме не было любви.