Они несут её за медные ручки, как тяжёлый чемодан. Ставят возле столика, за которым сидит министр культуры со своей дамой, и только теперь я замечаю, что из круглого отверстия в крышке клетки высовывается лохматая голова перепуганной обезьяны.
Но, может, это просто дикий кокосовый орех? Когда-то я видел такие волосатые кокосы в Зулуленде. Нет, напрасно я пытаюсь себя убедить. Сквозь редкие волосы смотрят мокрые, дрожащие глазки. Их испуганный взгляд врезается в мою память. Они просят пощады. Голова беспомощно крутится, как в водовороте, но не может нырнуть в клетку. И вырваться из клетки обезьяна — тоже не может.
Министр культуры продолжает флиртовать с молодой вдовой. Клетка стоит справа от него. Видимо, он рассказывает какой-то скабрёзный анекдот. Вдова кокетливо закрывает лицо красным веером, дразнит ухажёра, как быка красной тряпкой. И вот министр берёт специальный молоток с длинной рукояткой и с одного удара ловко пробивает обезьяне череп.
Раздаётся тонкий всхлип. Точь-в-точь плач дефективного ребёнка. Влажные глазки закатываются от вселенского ужаса Но министр культуры слеп и глух. Он голоден и уже фантазирует, что скоро насытится молодой вдовой. Жирными пальцами в перстнях он берёт из тарелки щепотку варёного риса, макает в расколотый обезьяний череп, посыпает солью и перцем, отправляет в рот и запивает из высокого бокала.
Оркестр пускается в галоп, музыка заглушает тонкие всхлипы.
— Вижу, вы устали. Наверно, выпили многовато вина. — Уильям пытается прогнать мой кошмар. — Если так, можем уйти. Тут становится тесно. Уже собираются люди, у которых глаза как рентген. Видите у двери вон того, у которого на пол-лица шрам от ожога, как шкурка дохлой мыши? Его зовут Зузупа Кандали, перед ним трепещут все торговцы опиумом. Ну, пойдёмте. Отвезу вас в гостиницу. И не забудьте: завтра у меня на вилле банкет в вашу честь.
До гостиницы я добрался совершенно оглушённый. С трудом стянул одежду. Железное изголовье и изножье кровати выросли, наклонились друг к другу и сомкнулись надо мной. Кровать превратилась в клетку. Моя голова высовывается наружу, шея схвачена медным кольцом. Я не могу ни выбраться, ни втянуть голову внутрь.
Медленно открывается дверь: Уильям. В зубах окурок сигары, остывший пепел висит на паутинке, как последний отблеск солнечного света на сырой верхушке дерева, когда солнце уже закатилось. В руке — серебряный молоток. Из одного Уильяма появляется второй, третий, и вот Уильямы уже заполонили комнату. Одинаковые лица. Одинаковые сигары в зубах, и остывший пепел висит на паутинке. Каждый держит серебряный молоток.
Слышу, как в мозгу бьётся мысль: почему они так похожи? Ведь у каждой пылинки, у каждого атома своё лицо. А может, вокруг меня поставили зеркала, как будто ко мне пришёл парикмахер?
Хочу закричать. Но мало ли чего я хочу. Мой язык — мокрый камень. Обезьяна тоже хотела закричать, но только всхлипывала, как дефективный ребёнок.
Уильямы приближаются к клетке. Ко мне. Одновременно поднимают молотки и бьют меня по голове. При ударе пепел падает с сигар. Я чувствую, как в меня макают щепотки риса. Сейчас Уильямы сожрут мою душу.
— Беги, — прошу я свою душу, — скорее!
— Куда? — стучит она зубами со страху. — Куда мне бежать, если я хочу остаться в теле?
— Уходи в пятки. Оттуда они тебя не достанут.
Когда я проснулся, будто воскрес из мёртвых, было уже далеко за полдень. Клетка снова превратилась в кровать. У меня на лбу сидел комар и долбил кожу молоточком. И, кроме него, ещё целая туча комаров с шёлковой жестокостью играла надо мной на скрипках. Комната была полна воздушного голубоватого пепла.
— Благословен Ты, Создатель, за то, что отделяешь сон от яви, — возблагодарил я Всевышнего.
И та же сила, что внезапно оторвала меня от самолёта и потянула в чужой город, — повлекла меня обратно в аэропорт.
«Даже если до самолёта целые сутки — наберусь терпения и буду сидеть в аэропорту», — говорил я себе по дороге. Но судьба мне подыграла. Или не судьба — а тот, кто спланировал всю эту авантюру: я приехал в аэропорт в то же время, что вчера. И, как вчера, опускается самолёт и через полчаса орлом взмывает в безводный океан и летит туда, где я должен приземлиться, где друзья уже устали волноваться и ждать.
Что со мной? Почему я сбежал? Зачем обидел Уильяма и не пошёл на банкет в мою честь? Кто управляет этим спектаклем?
Я почувствовал, что в горле стоят слёзы, и проглотил их. Стало легче. Увидела ли слеза то, чего не увидели глаза? Да, она отчётливо показала мне причину моего бегства. Позвонить Уильяму, всё рассказать, извиниться? Но я не смогу объяснить по телефону своего странного поступка. И я решил: напишу письмо.
И, поскольку я никогда никому не писал таких писем, я помню каждое слово. Иногда так же запоминается чьё-нибудь лицо. И я привожу это письмо для читателя, чтобы он тоже помнил его — пока не забудет:
«Весьма загадочный мистер Уильям Бук,
пишу вам, сидя в аэропорту. Скоро я улечу, убегу по воздуху, если можно так выразиться.
Ни вы, ни я не виноваты, что я не явился на банкет (Зузупа Кандали, наверно, тоже там был?) и поставил вас в глупое положение перед губернатором и всей вашей расчудесной элитой.
Позвольте в двух словах объяснить причину такой неблагодарности.
Когда мы сидели в ресторане и министр культуры разбил молотком обезьяний череп, я как раз посмотрел на ваше лицо. Знаете ли вы, что в тот момент вы улыбнулись, чтобы показать клыки? И по вашей улыбке я понял, что именно вы, и никто другой, мой истинный убийца.
Не беспокойтесь. Вы не повесили меня и не расстреляли. Наоборот, вы были со мной чрезвычайно добры и выказывали настоящую дружбу. Без вас меня постигла бы здесь та же участь, что и обезьяну. Но если бы мы встретились в Освенциме — вы, конечно, читали об этом уголке современного мира — то вы, несомненно, стали бы моим палачом. Интуиция меня не обманывает.
Знаю, вы ни в чём не виноваты. В Освенциме вы никогда не были, и мы там не встречались. Не сомневаюсь, вы станете премьер-министром и, если парни из джунглей вас не прикончат, проживёте много лет в почёте и уважении, а потом вам устроят пышные похороны и поставят гранитный памятник. Но и тогда вы не перестанете быть моим убийцей. Вот почему я был вынужден как можно скорее бежать от вас, мой уважаемый палач.
Прощайте. Больше не увидимся!»
1970
Двойняшка
Эта история произошла в кафе «Аладдин», на высоком, крутом берегу в Старом Яффо. В кафе с очень ярким, цвета синьки, куполом, со старомодными витражами на узких сводчатых окнах, с закопанными, а потом раскопанными мраморными ступенями, которые принадлежали другому времени и другому зданию, а теперь на пару этажей углубляются в гору и приводят на застеклённую террасу, врезанную в её склон.
Иногда я позволяю себе спрятаться там от письменного стола, от работы, людей и духов. Но только днём, когда в кафе почти пусто и никто не мешает мне вплетать плач моря в моё молчание.
Отсюда, с этого берега, пророк Иона бежал в Фарсис…
Сегодня я опять сижу в «Аладдине». День, как назло, невыносимо душный. Ветерок — слабенький, без мускулов. Плывёт на спинах низких, раздробленных волн, и небесный простор над морем в цвет перламутра.
В такую погоду выводится саранча.
Мне в голову приходит мысль и мгновенно оборачивается видением: волны передо мной — не волны. Это внуки того кита, который проглотил Иону.
И пока я беседую с милыми внучатами, терраса стремительно превращается в стеклянного кита. Зловещая темнота опускается над морем и разрезает его сверкающим алмазом. И вот уже по волнистому полю битвы галопом скачет дождь, и матовый молочный свет полудня погас, как свечи в канделябре наверху и в другом канделябре — внизу.
Всё произошло так быстро, что белые чайки, не успев дописать свои письмена, попали в клетку дождевых струй.
Кстати, на часах полдень, а в стеклянном чреве кита всего лишь несколько посетителей: дремлющий старик с газетой в дремлющих руках; молодая парочка — прильнули друг к другу, словно сплетённые ветки, скажем так, древа любви; женщина в чёрной вуали и я, свидетель этого события — и всё же хозяин кафе столь добр, что разрешает зажечь электрический свет. Но лампочки лишь мигнули, как отрубленные змеиные головы, и сразу погасли, зашипев жалами.
За дребезжащими — зуб на зуб не попадает — оконными стёклами пролетает туча, будто клочок небесной земли с огненным плугом в груди. И в его отсвете я вижу: теперь женщина в чёрной вуали сидит за моим столиком. Буря хлестнула стеклянного кита и придвинула ко мне женщину вместе со стулом.
На её обнажённой левой руке выгравированы шесть цифр. Последние — единица и тройка.
Тринадцать. Я связан с этим числом. Единицей и тройкой заканчивается год моего рождения. И номер дома, в котором я родился, тоже был тринадцать. Потом это число пробиралось всюду, где бы я ни поселился, во все дома и гостиницы. Кралось за мной по всему свету, маскировалось, пряталось среди других цифр и дат. Иногда делилось, как амёба, и удваивалось. Вдруг исчезало, казалось, можно распрощаться с ним навсегда, но потом появлялось вновь. И каждый раз — вовремя. Мне проще было бы избавиться от собственной тени, чем от этой заколдованной неразлучной парочки. Но, с другой стороны, а зачем от неё избавляться? Лучше станет?
— Нет, лучше не станет, — вмешивается в мои размышления женщина, и вуаль у неё на лице — словно одно облако с тлеющими полосами по краям закрыло другое. — Не станет ни лучше, ни хуже, будет точно так, как ты написал:
Я жизни не попробовал другой
И ужаса её на вкус не знаю…
— Кто ты? — Я хватаю её за запястье, где выгравированы шесть цифр с единицей и тройкой в конце. Наши ладони борются, хотят перегнуть друг друга. И при этом моё дыхание борется с её дыханием, тёплым, одновременно солё