Донделе, я не хотела, чтобы ты меня узнал. Стыдилась. Зачем, думала, сыпать соль на раны? Но теперь мне пришлось раскрыть свою тайну. Потому что я должна тебе сказать: ты стал слабым! Вы все, ты, Костя испугались какого-то камня. Не сдаваться! Сегодня же ночью копать дальше! Я буду помогать. Я Рейтл — я жива, не Рейтл — я мертва.
Оба погрузились в глубокое молчание, как морские раковины. Но их слёзы ещё не восстали из мертвых.
— Донделе, я сейчас сказала, что я прежняя Рейтл. Но я и другая, теперешняя. У меня два лица.
И Рейтл резко отступила на шаг и подняла голову. Обжигающий вихрь пролетел по подземелью. Его отсвет упал на Рейтл, и Донделе увидел оба её лица. Словно яблоко: один бочок — гладкий, розовый, с росистой улыбкой, другой — сморщенный, изъеденный червями.
И Донделе припал к обоим её лицам и покрыл их поцелуями.
Рейтл вдохновила Донделе. Донделе вдохновил Костю. Целую ночь сжигатели трупов копали изо всех сил и через силу. Рейтл превратилась в пламя. Казалось, огонь, опаливший ей пол-лица, явился к ней попросить прощения и своим жаром искупить вину. Из печи облаками тянулись мёртвые и помогали долбить. И камень понемногу поддавался, пока не раскрошился. И в ад потоком устремился райский воздух из леска за забором. Звенели цепи. Взрывались мины. Завывали электрические волки. Сжигатели трупов рвались к звёздам, то один, то другой падал на землю. Среди бежавших — Донделе и Рейтл. Они несли Костю. Он наступил на мину, и ему оторвало ногу…
Взорванный Зелёный мост лежал в Вилии: заплесневелый зелёный орёл с клювом в воде и распростёртыми неподвижными крыльями.
Все, кто скрывался, вышли на улицы недавно освобождённого города. Появились из руин, заброшенных колодцев, из-под навоза в хлевах и конюшнях.
Партизаны в овчинных папахах, похожих на аистиные гнёзда, лесные люди, солдаты, мстители с обожжёнными порохом лицами — все рвались через Вилию, из города в предместье и обратно, на лодках, паромах и бревенчатых плотах. Нетерпеливые парни — сами себе лодки: бросаются в реку, и вода обжигает мускулы, плещется под взмахами сильных рук.
С партизанским отрядом из Рудницкой пущи Донделе и Рейтл вошли в город. Лето было в разгаре, колосились поля. Синий столп тянулся от самой земли до первого облачка.
У колодца Донделе снял сапоги и больше их не надел. Раньше эти сапоги носил немец, а потом, в партизанском отряде, Донделе мерил ими болота. И теперь, спеша на кирпичный завод, к убежищу, где скрывается его мама, Донделе обязан омыть ноги.
Босой, он остановился перед взорванным Зелёным мостом с клювом в воде. Не хотелось бросаться в реку и плыть, не хотелось пересекать её на лодке или пароме. Искусство гулять по крышам, перебираться по нависшим над мостовой водостокам — вот что ему сейчас пригодится. С акробатической ловкостью он поднялся на железное орлиное крыло, перемахнул на клюв, перепрыгнул через сверкающий, как лезвие, поток между затонувшими перилами, и вот он на другом берегу, в предместье.
На другом берегу, возле костёла, сидела нищенка. Донделе помнил её с детства. Она ни капли не изменилась. Те же бельма, как яичная скорлупа. Та же медная тарелка у скрещённых ног. Когда-то, проходя мимо, Донделе кидал нищенке монету. Сейчас ему захотелось бросить целую горсть. Но у него только одна монетка, завалялась в кармане. Он не бросает её, но наклоняется и кладёт в тарелку.
Прохожих очень мало, на улице видна и слышна лишь пустота. Это что, улица или чердак? Донделе кажется, что чердак, длинный и узкий. Кровь на лицах разбитых зеркал.
Дверь Федькиной хаты заколочена белыми рейками. Донделе рывком открывает ставень и оказывается внутри. На полу лежит топор. Рядом с ним, в пыли, — осколки солнца. Федька с кем-то сражался.
Дон деле поднимается на голубятню. Он не забыл голубиного языка, птицы расскажут ему, что случилось с Федькой, проворкуют ответы на все вопросы.
Ничего, только косточки, пух и рассыпанный горох. Когда Донделе слезает по лестнице, подходит хромой старик и проводит пальцем себе вокруг шеи:
— Нет больше Федьки. Повесили.
Из крапивы на пригорке, как ветер, поднимается пустота и тонким, обжигающим кнутом гонит, стегает Донделе. Гонит к кирпичному заводу. Но там тоже пусто. И старые, и новые кирпичи — превратились в глину.
Чьи-то глаза мерцают в темноте заброшенного цеха, где обжигали кирпич. Мамино укрытие хорошо замаскировано. Никаких подозрительных следов. Всё так, как было, когда он с ней простился.
Донделе разгрёб груду глины у боковой печи, вытащил штук двадцать кирпичей, плечом отодвинул заслонку и легко спрыгнул вниз, в укрытие. Он чувствует знакомый запах — так пахнет от сжигателей трупов. Из щели между двумя кирпичами косо падает луч цвета серы. Вот мама: лежит на кровати под простынёй. Сбылась её молитва: «Дожить до того, чтобы умереть…»
Нет, не в небольшом, но зато старинном доме под горой, где родилась Рейтл, и не в еловом лесу отпраздновали первую свадьбу в городе, в конце лета, когда город превратился в закат.
Случилось вот что: когда Рейтл накануне свадьбы зашла в свой бывший дом, небольшой, зато древний, она увидала, как за столом, над миской горячего борща, сидит не кто иной, как король могил — Франкенштейн.
Вскрикнув, охваченная ужасом Рейтл со всех ног бросилась назад, к двери, споткнулась о порог и упала — в объятия Донделе.
И, надо сказать, Донделе воспринял это как добрый знак: если Рейтл ещё способна пугаться, это даже хорошо.
И автор этого рассказа, один из сватов, свидетельствует: первую бог знает с каких пор свадьбу в городе сыграли на горе, на самой вершине, старательно вымытой дождями. В подарок молодым звёзды бросали сверху золото, а Рейтл порхала под ними и была чище и прекрасней всех звёзд.
1974
Дневник Мессии
Впереди двигался огненный столп, и враг — побеждённый — плавился перед ним, как свинец.
А следом через Львиные ворота в стене старого города двигался облачный столп. Всё горело ослепительно-белым, дрожащим пламенем, горело и над землёй, и под ней, в глубине.
И вот облачный столп тоже стал ослепительно-белым, и человеческая колонна между ним и медным огненным столпом впереди забурлила белой пеной, как вскипевшее молоко.
Может, это и есть цвет этой земли?
Значит, вот что подразумевается в стихе «Земля, текущая молоком и мёдом»?
Внезапно звук рога опрокинул кипящую человеческую колонну между столпами. Молодые и старые, босые, голые и облачённые в одежды из сожжённого изгнания, хромые и слепые, беременные женщины и женщины, державшие младенцев над головой, — все жадно припали к стене, сложенной из прямоугольных камней, подобных которым нет на целом свете, и прижались к ним губами. Своими губами и губами отцов и матерей, чей прах развеян по пустыне между землёй и небом.
Люди рыдали, плакали и кричали от радости, что удостоились целовать и грызть эти святые камни, и казалось, шум должен заглушить всё вокруг. Но было удивительно тихо, как в морской раковине, так тихо, что можно было услышать дыхание прямоугольных камней.
Они проснулись от прикосновения губ и беззвучно плакали вместе с людьми.
Я тоже был среди этих людей, своих соплеменников. И моя кожа — белая пыль разрушенной колонны — тонула в прямоугольных камнях.
А потом, когда солнце поглотило огненный столп, камни превратились в человеческие лица. Между лиц росли, отделяя их друг от друга, пучки колкой травы с седыми стеблями, словно морозные узоры на стекле когда-то. На одном стебле сверкала капля крови.
А может, это червь шамир, который затаился тут, когда разрезал все камни для Храма, а теперь проснулся вместе с ними?..
Не успел я додумать эту мысль до конца, как кто-то похлопал меня по спине, будто это дверь, в которую надо стучаться условным стуком, чтобы я впустил.
— Ну, здравствуй, приятель. Слово есть слово. Все эти годы я помнил наш договор, и вот я здесь.
Даже не глядя, я мог бы поклясться, что это он. Этот голос — кисточка, которая ловко и точно нарисовала старого знакомца. Обернувшись, я не удивился, лишь поколебался секунду, подать руку или нет.
Увидев мои сомнения, он сам подал мне руку, и она, как магнит, притянула мою ладонь.
Его пальцы оказались сухими и костлявыми, как обглоданный рыбий скелет.
Теперь мы стояли лицом к лицу. Время во мне побежало назад, как поезд, проскочивший стрелку.
Мой визави был так густо посыпан пылью облачного столпа, что я даже не мог понять, есть ли на нём одежда. Зато его лицо ни капли не изменилось: те же чёрные как смоль, курчавые бакенбарды и бледная, как головка чеснока, кожа; те же глаза, почти без белков, с огромными зрачками, как у лошади, запряжённой в похоронные дроги; те же распухшие губы, на нижней — свежие следы зубов.
— Слово есть слово. Десятки лет роли не играют, — прогудел он, как из лопнувшей бездны, и я сразу вспомнил этот голос, похожий на эхо. — Ну а ты-то меня узнал? Говори смело.
Такое обращение слегка меня смутило. Когда мы виделись в последний раз, он, наверно, был вдвое старше меня и, конечно, мог говорить мне «ты», а я из уважения обращался к нему на «вы». Но счёт изменился: теперь, может, это я стал вдвое старше и, стало быть, имею моральное право тыкать в ответ:
— Что за вопрос! Скорей всего, не поверишь, но я помню тебя лучше, чем себя. Чтоб человек за столько лет совершенно не изменился! Хотя ничего странного, время над тобой не властно. По правде, не знаю, как тебя зовут сейчас, но когда-то звали Трёхглазым Ешиботником[24]. Говорили, у тебя на затылке был третий глаз, который видел куда лучше, чем глаза на лице, да и они острее, чем глаза других людей. Но ты признался мне, что твоё настоящее имя Йонта, хиромант Йонта.
— Вижу, у тебя в голове воспоминаний, как пчёл в улье. — Он отступил на пару шагов, и его ноги отпечатались в пыли, как на рентгеновском снимке. Но почему ты говоришь, у меня был третий глаз? Он никуда не делся, это дар на всю жизнь.