Но этот вопрос тоже надо задать режиссёру того спектакля.
1977
Верные иголки
На годовщину отца, известного всему миру как портной Монеска, две младшие сестры, Цертл и Циреле, приехали к старшей сестре по имени Тиля в её одинокую, обглоданную временем башенку на берегу моря.
Тиля, старшая, можно сказать, самая старшая, можно сказать, самая живая, обитает здесь, в башенке на берегу моря, с тех пор как утонуло её счастье.
Это случилось, когда её девичество начало угасать и в зеркале стали замечаться первые седые волосы, незваные гости.
Это случилось в давние времена, когда она перебралась сюда из родной Литвы; в те времена, о которых говорят: до потопа.
Тиля перебралась сюда вместе с треснувшим зеркалом.
Как Тиля узнала день или ночь отцовской кончины, для сочинителя или свидетеля этой истории загадка. От той местности в Литве не осталось камня на камне, ни одного дома, ни одного человека. Если даже кто-то остался, она боялась его встретить. А младшие сёстры, Цертл и Циреле, которых враг загнал в город резни вместе с их отцом, не могли или, может, не хотели сообщить ей подробности.
Сочинитель или свидетель этой истории даже склонен поверить, что сам портной Монеска тайком назвал старшей дочери день или ночь своей годовщины.
Сёстры Цертл и Циреле возникли под сводами башенки. Можно было подумать: две серые чайки с взъерошенными перьями. Тиля расцеловалась с ними, и по её мине стало заметно, что она почувствовала вкус соли на их губах и щеках.
В нише глинобитной стены плавилась высокая поминальная свеча из воска: наследие заката.
— Деточки, не забывайте: вы тут у себя дома, — ласково улыбнулась Тиля гостьям. И вспомнила, что ещё там, в отцовском доме, она любила так называть младших сестёр: деточки. И улыбка сползла с её постаревшего лица, как шелуха с луковицы.
За окошком, забранным решёткой, море катило волны, а вдали, где простирался горизонт горизонта, тонула огненная рука, и ей не за кого и не за что было схватиться.
— Деточки, вы же голодные, сейчас ужинать будем. — Тиля попыталась усадить сестёр на старомодные, шаткие стулья по разные стороны стола, друг напротив друга. — Угадайте, что я приготовила! Вы давно такого не пробовали. Настоящая картошка в мундире.
Но Цертл и Циреле хитро переглянулись и по непонятной причине сели рядом, с одной стороны стола.
Когда чистили картошку, от неё валил пар, горячий, как волчье дыхание. Цертл глотала, будто только что с голодного острова.
— Тилинька, ты всегда была мастерица готовить. Сто лет ничего вкуснее не ела.
Циреле едва притронулась к угощению:
— Я уже сыта, с тех пор как голодна…
Тиля тоже почти не ела. Пока варила ужин, у неё пропал аппетит. Она плеснула вина в три бокала и, кивнув сёстрам, в несколько глотков осушила свой бокал до дна.
То ли и правда вино опьянило, то ли поминальная свеча, но Тиля вдруг очнулась, испугавшись, что сёстры успели похитить её сновидение. Её быстрые глаза ощупали их лица напротив:
— Деточки, сегодня годовщина нашего папы. И я, мои милые, позвала вас к себе, в такую даль, чтобы почтить его память, поделиться воспоминаниями. Да, мы три сестры, но трёх отцов у нас не было. Давайте же покажем, как мы его любим.
Цертл вспорхнула с шёлковым шорохом:
— Он был шутник, наш отец. Любил посмеяться. Я тогда ещё маленькой была, но помню, как однажды у наших ворот остановилась бричка и в дом вошёл придурковатый сынок пана Гинтилло, помещика из Кальварии, бледный, как стебель сорняка, выросшего в подвале. Пан Гинтилло прислал любимого сыночка, чтобы отец пошил ему костюм. Отец прищурил глаз, оглядел молодого Гинтилло, велел ему лечь на пол и вытянуть грабли и копыта. Когда тот лёг, отец очертил его мелом: снял мерку для костюма.
Циреле фыркнула, но тотчас осеклась, пожалев, что не сдержала смеха:
— Зато когда костюм был готов, оказалось, он сидит на молодом здоровяке как влитой. Ясновельможный пан, старый Гинтилло, собственной персоной приехал к нам расплатиться и поблагодарить отца.
Улыбка опять сползла с личика Тили:
— Вы же тогда совсем крошечные были, откуда вам знать, почему старый помещик сам снизошёл поблагодарить папу. Гинтилло подозревал, что жена у него за спиной завела любовника. Отец посоветовал верное средство: взять лягушачий язык и, когда она заснёт, подложить ей под левую грудь, тогда помещица во сне сама всё выболтает. И так и произошло.
Три сестры стали роднее, ближе друг другу. Цертл и Циреле вспомнили о своих бокалах и поднесли их к просоленным губам. Хотели сказать тост, но постеснялись.
От первого глотка Цертл порозовела. Её бокал кружился перед Тилей в водовороте тишины. Изнутри вырвалась расплавленная молния:
— А кто из вас помнит, как портной Монеска, наш отец, свадьбы устраивал, обшивал-одевал ни за грош бедных сирот и провожал их к свадебному балдахину?
— Я! — воскликнула Циреле. — Я даже помню, как на одной такой свадьбе папа, надев цилиндр, угощал жениха с невестой и их родителей шутками, да всё в рифму. Да, весёлый человек был. Но почему же он не выдал замуж нас, мы ведь тоже сироты?
Тиля стукнула по столу костяной вилкой тонких пальцев:
— Циреле, ты же сбежала со студентом в четырёхугольном белом картузе, какие у тебя могут быть к отцу претензии? А ты, Цертл, тоже всё мечтала о синице в руках, но твоя синица быстро перестала петь. А я сама? Пришлось залечь на дно, а не то гнить бы мне в тюрьме. Иголки оказались ему вернее, чем дочери.
Тут сёстры разрыдались, словно упомянутые Тилей иголки вонзились им в сердце. И если плач старшей был, так сказать, обычным, человеческим, то рыдания младших сестёр перекликались с солёной музыкой моря, которое то отдалялось от башенки, то приближалось. Отдалялось и приближалось.
Цертл успокоилась первой и смахнула с ресниц солёную пену:
— Зато потом, когда мы отыскали друг друга в городе резни, я и Циреле были ему верны, как его любимые иголки. А может, и сильнее. Целую зиму мы прятали папу на чердаке, дыханием согревали ему ноги, но это не помогло: они отнялись.
— Кстати, — прострекотала Циреле, — даже там, на чердаке, парализованный, отец оставался таким же шутником. Кого он там веселил? Соседей по чердаку, которые тоже там скрывались. Отца огорчало лишь одно: он не мог рассмеяться громко, во весь голос, чтобы его смех достиг ушей Того, Кому он молился.
Цертл перегнулась через узкий стол, и её распростёртые крылья обняли Тилю за плечи:
— Своим весельем он подбадривал верные иголки, чтобы они, не дай Бог, не заржавели на чердаке. И всё-таки я должна сказать вам правду: когда я видела папу в последний раз, он был такой бледный, что, казалось, у него через кожу просвечивает саван.
Огонёк свечи потянулся вверх и стал вдвое выше. Словно только что тонул, боролся с восковыми волнами, но одолел их и выплыл на поверхность.
Раздался свист. Тиля тоже стала вдвое выше: кто свистит? Пароход подошёл к берегу? А, нет, это на кухне вскипел синий чайник. Она совсем о нём забыла, и вот он напомнил на своём свистящем языке: готово, пора пить чай. В стаканах — жидкое золото. На чайной зыби качаются лимонные паруса.
Снова улыбка перегорела на личике Тили и сошла, как шелуха:
— Пейте, деточки, я сберегла для вас пару кусочков довоенного сахара, такого сейчас уж не осталось. Твёрдый как гранит, надо очень крепкие зубы иметь, как у мыши. А всё потому, что наш отец любил пить чай с таким сахаром.
— Горячий! — Цертл будто бы обожгла нёбо.
— Холодный! — Циреле скривилась, словно ей сказали что-то обидное.
Изучающий взгляд Тили вплыл в глаза младших сестёр:
— Чем дальше убегаешь от одного кладбища, тем ближе к другому. Одна из вас только что начала рассказывать, как видела отца в последний раз. Но что было с ним потом?
Услышали, как на берег накатила волна. На губах Цертл выступила пена:
— Отец заклинал меня, чтобы я оставила его на чердаке, в убежище; говорил, верные иголки его защитят.
— Правда, правда, — подхватила Циреле. — Он и меня заклинал оставить его на чердаке и спасаться. Правда, правда. Но что верные иголки его защитят, этого я не слышала. Тиля, я знаю твои тайные мысли. Ты хочешь спросить, всегда ли мы так слушались отца, когда он чего-то просил. Знай же, что нет! Да, я бежала через канализацию, и лес уже поглотил меня, но я не послушалась отца и вернулась к нему, парализованному, в город резни. Видишь у меня на лбу эту красную ямку? Когда я пробиралась назад, меня поцеловала пуля. И Цертл тоже хотела вернуться на чердак, но её не пустил плач малыша, её малыша.
Две сестры встали и начали собираться. Пора домой.
Тиля нежно обняла их. Могло показаться, Цертл и Циреле — два её крыла, что сгорели, но выросли снова.
— Деточки, не спешите. У меня для вас хорошая новость. Отец жив. Вон он сидит за столом на своей старой доброй табуретке…
И действительно — две младшие сестры и Тиля между ними, все три, слившись воедино, ясно увидели: во главе стола, на табуретке, в свете поминальной свечи — терновый кустик: портной Монеска.
Его лицо — лист среди ветвей.
Сотни горящих иголок воткнуты в бутон жилетки.
Вот отцовский палец увенчался напёрстком.
Вот перекинулся через шею зелёный аршин.
И теперь их отец, которого весь мир знал как портного Монеску, смеётся во весь голос, во все свои голоса, из тернового куста.
И, отсмеявшись, говорит так:
— Всё чистая правда, дочки, чтоб я так жил.
1977
Горбун
Это случилось и случалось снова, когда звёздное сито осенней ночи сеяло и пересеивало на узких улицах, «кому жить, а кому умереть»[29]